Юрий Колкер
МЛЕЧНОЕ
ДЕТСКИЕ И ЮНОШЕСКИЕ СТИХИ (1958–1970)
Эрцгерцог вернулся к себе домой…
Э. Б.
«Человек, ошарашенный литературой» — так, прочтя мои стихи в начале 1971 года, сказала обо мне начитанная Регина С-ая. Точнее и справедливее было бы сказать: потрясенный грозной прелестью стиха и, одновременно, в тесной связи со стихом, мыслью о неизбежности смерти. С шести лет и до… — почти до конца — стихи оставались моей жизнью, моим щитом от смерти. По наполнению они всегда были богоискательством без мысли о Боге, по форме — долго, слишком долго — метаниями из стороны в сторону и детским лепетом. Взрослеть не удавалось, не хотелось.
Детский лепет кончился в 1970 году; с тех пор ворох незавершенного оставался моим ярмом, от которого я, наконец, чувствую потребность освободиться. Повторить подвиг Иннокентия Анненского — выбросить всё разом — не хватает мужества, веры, удачливости; да и как выбросишь то, что помнишь наизусть? В надежде облегчить мою память и совесть прибегаю к испытанному средству: к покаянию. Каюсь, не отрекаясь. Выстраиваю стихи по порядку, систематизирую их, отсекаю бахрому и вывешиваю в сеть… — что, в состоянии мечтательном, можно считать публикацией (публичным покаянием) или молитвой (стихи ведь всегда немножко молитва), — а можно и ничем не считать, только освобождением.
Каюсь, не отрекаясь: молокососом, пусть и звёздным, я остаюсь в этом млечном мире до двадцати четырёх лет, когда уже и диплом с отличием получил после окончания одного порядочного факультета, и первые учёные статьи напечатал. Я не стыдился этого тогда (прямо писал о себе в 1970 году: «брошенный взрослыми»), не стыжусь и теперь. В этом курьёзе не только моя человеческая слабость видна, в нём — печать времени и места, отмеченных мёртвым штилем. Ленинград 1960-х и, особенно, 1970-х был склепом заживо погребённых.
Млечное — так десятилетиями называл я ученический период моего стихоплётства; называл для себя; с поздней юности стихи эти никому не показывал; и домашнее название приросло. Были у этого сборища строк и другие названия, среди них одно с вывертом и самоиздёвкой, тоже непонятное вне контекста эпохи: Рептильная лира; название, продиктованное отчаяньем страшных лет, непредставимых тому, кто не угодил в эту трясину в лучшие дни своей молодости, не был схвачен за глотку прокля́тыми семидесятыми. В мои страшные дни Рептильная лира была собрана и отпечатана на машинке, но кое-как, в спешке, с купюрами и лакунами, с ворохом лишнего словесного хлама, без оглядки на хронологию, не говоря уж о текстологии. Вот фрагмент из предисловия к этой машинописи, датированного 14 сентября 1979, когда я, без шуток, прощался с жизнью и подводил себе итог: