Над Парижем, почти у самых крыш, медленно плыло на запад низкое, хмурое небо. Три четверти башни Эйфеля скрывалось от глаз в мокром тумане, и невольно хотелось думать, что там, в вышине, над тучами, острая её вершина купается в сверкающей синеве.
Не переставая, круглые сутки лениво падал на город тягучий, раздражающе монотонный дождь.
Из окна комнаты ажурные переплёты башни были хорошо видны, и Волгин привык часами любоваться изяществом «невесомых» линий, словно вычерченных в небе тонким остриём рейсфедера.
Третий день больной был лишён привычного зрелища; сквозь мокрое стекло даже массивный контур нижнего яруса был едва различим. Это вызывало чувство досады, и долгие часы одинокого лежания в постели казались ещё более долгими и скучными. Точно вышел из комнаты кто-то, к кому Волгин успел привыкнуть за время болезни, — вышел и упорно отказывается вернуться.
Каждое утро, открывая глаза, Волгин надеялся увидеть знакомый силуэт башни, но ожидания оказывались тщетными.
«Вероятно, я больше не увижу её», — думал Волгин.
Он хорошо знал, что умирает, что дни его сочтены.
Свой приговор он читал на лицах окружающих людей, слышал в подчёркнуто бодром тоне, которым все говорили с ним, обещая скорое и полное выздоровление. Но ещё лучше он знал это по своему внутреннему убеждению.
Смерти он не боялся. Он думал о ней спокойно, с чувством, похожим на обыкновенное любопытство.
Когда о близком выздоровлении говорили лечащие врачи Волгин слушал, скрывая улыбку. «Как странно, — думал он при этом, — что именно медицина считает ложь не только не предосудительной, а наоборот, вполне допустимой и даже обязательной когда дело касается безнадёжно больных. И только потому, что большинство людей боится смерти… А что может быть более простым и естественным?»
И перед мысленным взором Волгина тотчас же длинной чередой проносились хорошо знакомые лица тех, кто умер на его глазах, умер без страха и без «спасительного» обмана. Их было много. Они шли навстречу смерти, зная, что так нужно…