1
Мне кажется, что у человека бывают как бы две биографии: первая — всего лишь рассказ о том, когда человек родился, когда окончил школу, в каком году пошел на фронт...
Вторая — тайное тайных о человеке.
Однако, как ни быть откровенным, что-то все же остается за пределом памяти, за пределом нашего понимания
Лишь в редкие минуты озарения приоткроется занавес, жгуче и больно сожмется сердце.
Что же это такое? Характер? Судьба? Мера радостей и печалей?
Нет. Это и есть рассказ о жизни, рассказ, с великим доверием отданный писателем своему первому другу — читателю.
* * *
Первое, что я помню, — был свет. Пять острых язычков пламени над керосиновой лампой. Она голубая, а горела золотенькая. Каждый зубчик пламени окружен коротким сияньицем.
Я стояла без башмаков на диване, я чувствовала сквозь толстые чулки прикосновение не то кожи, не то клеенки дивана.
Свет!..
И вот я протянула руку к огню и сказала: «Се-ек».
Бабушка, папина мама, удивленно повернула ко мне коричневое от старости лицо. Оно попало в сияние огня и выразило любовь.
Эта ранняя память явилась ко мне, подобно озарению, во время войны. Она воскресла в минуту как бы наивысшего душевного потрясения.
Из темноты землянки выпорхнуло пять колеблющихся язычков огня, а в их свету коричневое от старости лицо моей бабушки.
Пламя вспыхнуло — и погасло.
Там же, на фронте, я вдруг услыхала шумы одесской улицы времени самого раннего моего детства. Просыпаюсь и вместе с сознанием возвращающегося дня слышу грохот одесской мостовой. Мостовая покрыта булыжником. Ой, как громко и радостно она грохочет! Кто-то вопит, не иначе — мороженщик.
От шума и синевы звенели стекла в окне. Я хотела встать, но не могла, я вцепилась в сетку кровати.
До сих пор я люблю дальний уличный шум, он для меня как звук тишины, как звук моего беззащитного детства и ясного пробуждения.
В белый свет тундры, на фронте, вместе с грохотом мостовых, как бы врывался желтый свет одесского солнца. Сейчас пошире открою глаза, и меня зальет сиянием и теплотой.