Я часто наблюдала, как наша гостья читает, сидя в гостиной под торшером возле нового радиоприемника: длинные-длинные ноги вытянуты, круг света на страницах почти не освещает лицо; смуглая, черты лица такие резкие, что она выглядит почти уродливой, а волосы, черные с рыжеватым отливом, жесткие, будто из той штуки, которой мама чистит пригоревшие кастрюли и сковородки. В то лето она много читала. Если я рисковала высунуться из ниши, наблюдая за ней, она часто поднимала лицо и улыбалась мне молча, перед тем как снова вернуться к книге, и ее кожа вдруг удивительно сияла, когда по ней скользил свет. Когда она вставала и с журавлиной грацией шла на кухню, чтобы поесть, она едва проходила под потолком: ноги у нее были словно паучьи, руки длинные при очень маленьком туловище — странные пропорции для такого роста. Она смотрела с высоты, такой огромной, на мамины блюда и тарелки, заметно сосредоточенная; задав мне несколько вопросов, она нагибалась над тем, что выбрала, несколько секунд размышляла, как жирафа, затем, опять возносясь в стратосферу, брала тонкой рукой тарелку и уплывала в гостиную. Она опускалась в кресло, которое всегда оказывалось слишком маленьким, пристраивала поудобнее ноги — как я хорошо помню их, длинные, твердые, совершенно неженские — и начинала читать снова.
Она часто спрашивала: «Что это? А что это? А вот то?», но только поначалу.
Моя мама, которой она не нравилась, говорила, что она из цирка, и мы должны понять это и быть к ней добрыми. Мой отец отшучивался. Он не любил больших женщин и коротких стрижек — все это было ново для местечек вроде нашего — или читающих женщин, хотя ему нравилось, когда она интересовалась его столярным искусством.
Но в ней было шесть футов четыре дюйма, и происходило это в 1925 году.
Мой отец был счетоводом, мебель была его хобби; еще у нас была газовая плита, которую он починил, когда она сломалась, а на заднем дворе он сделал своими руками стол и скамейки. До приезда нашей гостьи я все время проводила там, но с тех пор, как мы встретили ее на вокзале и они с папой пожали друг другу руки, — мне кажется, ему было больно при этом — я все время хотела смотреть, как она читает, и ждала, что она заговорит со мной.
— Ты заканчиваешь школу? — спросила она. Я стояла в арке, как всегда.
— Да, — ответила я.
Она снова посмотрела на меня, потом на книгу и сказала: «Это очень плохая книга». Я ничего не ответила, она взглянула на меня и улыбнулась. Не удержавшись, я встала на ковер так неохотно, будто пересекала Сахару; она убрала ноги, и я села. Вблизи ее лицо выглядело так, будто каждая раса мира оставила в нем свою худшую черту: так мог выглядеть американский индеец, или шведоамериканец, или маорийская принцесса с подбородком славянки. Внезапно мне пришло в голову, что она, наверно, негритянка, но больше об этом никто не говорил, скорее всего потому, что никто в нашем городе сроду не видел негров. У нас их не было. Мы говорили «цветные».