Рассказы из журнала «Сноб» (Степнова) - страница 4


Фото: Marian Schmidt/Rapho/EastNews


Мать тоже преподавала — но экономику и в институте, что автоматически возносило ее на какие-то сияющие вершины, существовавшие исключительно в ее воображении. Преподавала она, кстати, скверно и экономики не знала совершенно — бубнила раз и навсегда затверженную методичку, даже не свою — заведующего кафедрой, которого ненавидела и перед которым пресмыкалась с добровольной и неистовой страстью, знакомой лишь истинным советским интеллигентам, этим отважным и святым борцам за права всех униженных и оскорбленных. Отчима мать гнобила — как существо низшего порядка — и отказывала ему, кажется, в самых элементарных человеческих чувствах. Не в чувствах даже — в реакциях. Она, ревнительница Достоевского и поклонница Ганди, даже предполагать не собиралась, что ее муж, этот плюгавенький человечек без высшего образования, не читавший Бердяева и Лосева, может хотеть спать или, скажем, есть, если она этого не велела.

Лялька смогла расквитаться с ней за это, только когда подросла.

В детстве — когда важны все молочные и кровоплотные связи — она была к матери привязана, как привязываешься к любой среде обитания, какой бы скверной или странной она ни была. К тому же отчим, как мог, сластил пилюлю — сам менял Ляльке трусишки, штопал колготки, дождавшись, когда она вызубрит очередного Бродского или Славинецкого, шепотом рассказывал не сказки — нет, про войну, про то, как добирался с матерью, царствие ей небесное, в эвакуацию — три месяца ехали, потихохоньку, а один раз мамка сошла на станции за кипятком, а поезд — раз! — и тронулся. И что? — спрашивала Лялька тоже шепотом, натягивая на себя спасительное одеяло. Так и бежала за теплушкой десять килметров, до следующей станции. С чайником. А ты? Лялька замирала, представляя себе степь, рыжую, неживую, и женщину с неразборчивым лицом, из последних сил бегущую за медленно уползающим к горизонту огромным вагоном. В теплушке сидел да ревел, чего было еще делать? — отвечал отчим, и Лялька засыпала, подложив под щеку его сухую, конопатую, необыкновенно удобную руку.

Привязанность к матери, и без того слабенькая — так, спиртовой раствор нормального чувства, — не пережила Лялькиного пубертата, обернулась ненавистью мгновенно, да какой ненавистью — у Ляльки даже голова закружилась, когда она, ставя на поднос свежий чайник и тарелку с овсяным печеньем, услышала сквозь незакрытую дверь визгливый материн голос. «Какие семейные ценности, какая любовь к детям! Это же просто смешно! Мы же о Флоренском с вами говорим, а не обо всякой ерунде». «Ну что ты, — вяло попытался урезонить мать кто-то из гостей, — разве это ерунда? У тебя же у самой дочка!» Мать без микроскопической паузы, которую сделало бы даже существо, знакомое лишь с агамогенезом, возразила: «Дочка?! Я вас умоляю! Какое она вообще имеет значение? И к тому же — помните? Отними и ребенка, и друга, и таинственный песенный дар!» Мать завыла, как выла всегда, читая стихи, боже, как Лялька их сразу возненавидела! Всех этих ахматовых, адамовичей, ивановых — георгиев и заодно вячеславов! И не только их — книги вообще. Книги и мать.