Зам направился к своему кабинету, но Известный Журналист его остановил и попросил о беседе — «недолгой, совсем недолгой», — счел он нужным уточнить. Зам сделал жест, выражавший не столько согласие, сколько покорность, и толпа вокруг недовольно загудела.
— По личному вопросу, — сказал Известный Журналист, и из толпы донеслись недоверчивые, ироничные «ну, еще бы», «разумеется», «ясное дело».
В кабинете они уселись по разные стороны стола, заваленного бумагами, книгами, пачками сигарет, и безмолвно мерили друг друга подозрительными взглядами, будто соревнуясь, кто кого перемолчит, пока Известный Журналист не вынул из кармана блокнот, а из другого — карандаш.
Зам поднял указательный палец правой руки, медленно и категорично поводил им из стороны в сторону.
— Нечаянно, профессиональный тик… Хочу задать вам лишь один вопрос, на который и не жду ответа.
— Тогда зачем же задавать?
— Потому что оба мы не идиоты.
— Благодарю вас. Итак, вопрос.
— Историю с «детьми восемьдесят девятого года» вы придумали сами или вам ее преподнесли готовенькую?
— Я отвечу так: мы ее не придумывали.
— Стало быть, ее вам выдали в готовом виде?
— Возможно… Подозрение такое у меня имеется, но только подозрение.
— И у вашего Шефа?
— Думаю, нет. Но лучше спросите сами.
У Известного Журналиста был теперь недоверчивый, озадаченный вид. Он сказал:
— Я ожидал, что вы откажетесь отвечать, а вы ответили, думал, станете опровергать мои подозрения, а вы добавили к ним свои. Что же происходит? — Ум Журналиста — это отражалось на его лице — представлял собой устройство, способное производить выбор, корректировку, возврат назад, а при столкновении с препятствиями останавливаться. — Что же происходит? — с беспокойством повторил он.
— На мой взгляд, ничего. — И, желая задеть: — А о любви к истине вам слышать не приходилось?
— В самых общих чертах. — Журналист проговорил это с пренебрежительной иронией, будто только так — цинично согласившись — и можно было среагировать на оскорбление — сверху вниз.
— Ну да, ну да, — подлил Зам масла в огонь. И добавил: — Так или иначе, надеюсь завтра прочитать вашу статью с изложением всех подозрений и сомнений, которые я, выразив свое личное мнение, подтвердил.
Известный Журналист от гнева стал багровым:
— Прекрасно знаете: такого я не напишу.
— Откуда же мне это знать? Во мне пока еще не иссякла вера в род человеческий!
— Оба мы в одной лодке. — Сквозь раздражение проглянула готовность уступить, усталость.
— Ошибаетесь: я уже высадился на необитаемый остров.
* * *
Разговор этот вывел его из себя, но боль отступила: она затаилась, будто зверек — маленький, хищный, нечистый, — в единственной точке его тела, его существа. И он мог теперь, как сказал под конец разговора, любоваться пустынным островом, размещать на нем, будто на карте, давние грезы, воспоминания давней поры, так как переживания детства и отрочества стали для него уже далеким прошлым. «Остров сокровищ» — кто-то сказал, что чтение этой книги предельно похоже на счастье. Вечером перечитаю, подумал он. Но он и так ее помнил до тонкостей — читанную столько раз в подаренном ему когда-то старом неказистом издании. Множество книг потерял он, переезжая из города в город, из дома в дом, но только не эту. Издательство «Аурора», желтоватая бумага, с годами будто иссушившая и обесцветившая шрифт, на обложке — безвкусно размалеванный кадр из черно-белого фильма: какой-то манерный и маловыразительный Джим Хокинс и незабываемый Джон Сильвер в исполнении Уоллеса Бири. Не мог забыться и его Панчо Вилья, так что, посмотрев одну или другую картину, немыслимо было, читая Стивенсона или книгу Гусмана о мексиканской революции, представлять себе героев иначе, как с наружностью, жестами и голосом Уоллеса Бири. Он стал думать о том, чем было кино для его поколения и продолжает ли оно оказывать такое действие на нынешнее или теперь эту роль выполняет его уменьшенный — несносный, — телевизионный вариант.