— Я покажу тебе пляж! Не смей устраивать наводнение!
А за дверью уже: ш-ш-ш, буль-буль-буль, плюх-плюх!
— Ну, только выйди, будет тебе «плюх»!
Он выходит, важно кутаясь в длиннополый мохнатый халат, как в шкуру-плащ туземного вождя. Слипшиеся волосы торчат длинными сосульками.
— Хоть бы вытерся как следует. Чучело и есть чучело. Не ежики, а дикобраз...
Он шествует к похожему на присевшего бегемота креслу и погружается в его податливую мякоть. Говорит оттуда:
— А я знаю, почему твой голос записали... У вас там специальные дикторы есть, а ты вовсе и не диктор, а консультант, а для Кольца записали не их, а тебя. Потому что...
— Любопытно. Почему же?
Он вдруг теряется, прячет нос в махровый рукав.
— Ну, потому что он такой голос...
— Какой же? А?
— Ей и правда интересно.
— Ну... как ты сама.
Голос и в самом деле вовсе не дикторский. Он слишком... домашний, что ли. И в словах, если очень прислушаться, есть неправильность — крошечная такая шепелявость. "Р" звучит мягко, "ж" похоже на "ш". И постоянное «осторожно» произносится с еле заметным ласковым пришептыванием — «осторешно»... Нет, не так, разумеется, но с намеком на "ё" и "ш"...
Ежики сам видел не раз, как люди, услыхав этот голос, поднимают глаза к динамику и чуть улыбаются.
...И «Ежики» она тоже говорила мягко. Почти как «Ешики»...
«Ешики опять с ногами на сиденье? Ну-ка брысь!» («Бр-ись...») Он вздыхает, сползает коленками с сиденья, садится, опустив ноги. На полу при стремительных поворотах вагона елозят туда-сюда расстегнутые и брошенные сандалии. Ежики сует в одну из них ногу, нагибается, чтобы прижать к металлическому язычку магнитную пряжку. На ноге сбоку, выше косточки, белый рубец с точками по краям — след шва... Конечно, можно было бы убрать его за два дня специальной мазью (называется «ре-ге-не-ра-ци-онная»). Да и без мази он сумел бы сгладить шрам за неделю. Но не хочет. Пусть. Хорошо он все-таки врезал тогда Кантору, жаль, что нога срикошетила...
Ремешок с пряжкой — будто живой: дергается, хитрит, выскальзывает из пальцев. А тут еще опять поворот, и мягкая сила валит Ежики набок. Он сердито покоряется ей и так, лежа, дожидается шелестящего торможения и затем — знакомых слов:
— Станция Восточные ворота... Осторожно, двери закрываются. Следующая станция...
«Знаю. Эстакада...»
Он придвигается к боковому окну. Поезд, набрав ход, вырывается из туннельного сумрака в громадное дымчато-желтое пространство. Неяркое, похожее на грейпфрут солнце невысоко висит во влажном воздухе, высвечивает море, обрывы Грюн-Капа и бесконечные кварталы мегаполиса, что раскинулся почти на треть Полуострова. Кварталы эти — белые, стеклянные, разноцветные, убегающие в необозримые края по холмам и равнине — медленно поворачиваются за окном, словно за бортом аэробуса. А под полом, под тугой упругостью антигравитационной подушки, мягко гудит стальная эстакада. Она соединяет Крепостной холм, где стоят остатки тысячелетней цитадели, со склоном горы Эдуарда. А глубоко внизу курчавятся верхушки парковых массивов Посейдоновой балки.