Но она промолчала, тогда промолчала. Фотография, меньше размером, чем письма, выпала из стопки, как прошлой ночью, и приземлилась на стол. Мама вздохнула, прежде чем поднять снимок и провести по нему пальцем; ее лицо было уязвимым, страдающим…
— Столько лет прошло, и все же порой…
Кажется, именно в это мгновение она вспомнила, что я рядом. Нарочито небрежно засунула фотографию обратно в пачку, как будто та ничего для нее не значила. Пристально посмотрела на меня.
— Твоя бабушка и я… наши отношения всегда были непростыми. Мы с самого начала были очень разными людьми, а моя эвакуация особенно заострила некоторые моменты. Мы поссорились, и она меня так и не простила.
— Потому что ты хотела перевестись в среднюю школу?
Все словно замерло, даже естественные потоки воздуха приостановили свой вечный круговорот.
Маму словно ударили. Она сказала тихо, дрожащим голосом:
— Ты прочла их? Ты прочла мои письма?
Я сглотнула и судорожно кивнула.
— Как ты могла, Эдит? Это личные письма.
Все мои оправдания расползлись, будто клочки бумажного носового платка под дождем. От стыда мои глаза наполнились слезами, и все словно выцвело, включая мамино лицо. Ее кожа лишилась красок, осталась лишь россыпь веснушек вокруг носа, так что ей снова будто стало тринадцать.
— Я просто… Я хотела узнать…
— Тебя это не касается, — прошипела мама. — Это не твое дело.
Она схватила коробку, крепко прижала к груди и после секундной паузы ринулась к двери.
— Нет, мое, — пробубнила я себе под нос и добавила уже громче, дрожащим голосом: — Ты лгала мне.
Мама запнулась.
— О письме Юнипер, о Майлдерхерсте, обо всем; мы вернулись…
Легкое промедление в дверях, но она не оглянулась и не остановилась.
— …я это помню.
И я снова осталась одна в специфической стеклянной тишине, которая повисает, когда ломается что-то хрупкое. Наверху лестницы хлопнула дверь.
С тех пор прошло две недели, и даже по нашим стандартам отношения были натянутыми. Мы придерживались жутковатой любезности, не только ради папы, но и потому, что это был привычный для нас стиль: кивали и улыбались друг другу, но наши фразы были не длиннее, чем «передай соль, пожалуйста». Я то испытывала угрызения совести, то уверенность в своей правоте; гордость и интерес к той девочке, которая любила книги не меньше меня, и раздражение и обиду на женщину, которая не желала поделиться со мной хотя бы малой частью себя.
Но более всего я сожалела, что показала ей письма. Будь проклят тот, кто сказал, что честность — лучшая политика! Я снова внимательно просматривала страницы о сдаче жилья и подпитывала нашу холодную войну, редко появляясь дома. Это было несложно: редактура «Призраков на Ромни-Марш» продвигалась полным ходом, так что у меня имелись все основания подолгу засиживаться в офисе. Герберт, в свою очередь, был рад компании. Он говорил, что мое рвение напоминает ему «старые добрые деньки», когда война наконец закончилась, Англия встала с колен, и они с мистером Брауном усердно приобретали рукописи и выполняли заказы.