— Ты посмотри, Рэма, какой гад злобный.
Сердце мое перестало биться, остановилось в счастливой благодарности и любви к отчиму: он редко называл меня по имени.
Вечером к нашему сараю подкатила бричка. Кабанку связали веревкой ноги и увезли в полковое подсобное хозяйство.
Мать два дня молчала. Ставила перед отчимом еду, а сама уходила на кухню. Укладывалась спать со мной на кушетке, ночью и плакала и шептала:
— Уедем мы с тобой от него. Что я, кабанка для базара растила? Много он, думаешь, получает? А у людей ковры по стенкам, патефоны. Ты не плачь по нему. Кто мы ему? Никто. Как подобрал, так и бросит. Неродная ты ему, оттого у него сердце по нашей жизни не болит.
Отчим вышагивал за стенкой, табачный дым полз через щели дверей в нашу комнату, мать шептала:
— Спит, как воз пшеницы продал. Мы тут мучаемся, а он спит.
Я понимала ее неправоту и свое бесправие. Отчиму я действительно неродная. Если мать уедет, мне дорога с ней.
Он первым не умел мириться. Сопел, курил папиросу за папиросой, поглядывал на мать вопросительными глазами: долго ли будешь меня мучить? На третий день она не выдержала:
— Ты так всю жизнь промолчишь. Тяжелый у тебя характер, неотходчивый. Если б любил, не стерпел бы столько молчать.
Я услыхала из другой комнаты:
— Потому и терплю, что люблю.
Мать на хозяйство была легкая, домовитая. Выходила на общую кухню, как на экзамен. Ставила чайник на плиту, сжималась и замирала, когда соседки обращались к ней с вопросами. На углу длинного дощатого стола быстро раскатывала тесто. Лепешки жарила на сковороде, и они у нее поднимались без дрожжей, румянились и пахли медом. И борщ у нее был лучше, чем у других, и цветом и запахом. Говорила отчиму:
— Выйду на кухню — все глаза в мою кастрюлю и потихоньку, чтоб я не видела, за мной, как я, варят.
Полы у нас были некрашеные, она их скоблила ножом; после мытья они становились желтыми и пахли лесом. Отчим в такой день снимал сапоги у порога, раскручивал портянки и босиком шел к столу. Она ставила перед ним тарелку с борщом, садилась напротив, подпирала кулаками щеки и, моргая, глядела, как он ест. Он к этому долго не мог привыкнуть:
— Налей себе, ешь. А то глядишь, как на картину.
Она смеялась негромким, довольным смехом, видимо, его слова были недалеки от истины.
После обеда отчим подтягивал табуретку к дивану. Диван был ему короток. Потом ложился на спину и ставил книгу на грудь. Читать в такой позе было ему неудобно, и он просил: «Рэма, иди сюда. Читай вот с этого места» — и показывал пальцем строчку. Я читала громко, напрягаясь от старания, но мой звонкий голос все равно укачивал его. Иногда он просыпался от собственного храпа, глядел на меня испуганно, с трудом узнавая, и говорил: