Излагая подобные взгляды, я подставляюсь под насмешки: однако боль позволила мне занять некое место, а ведь прежде я нигде не чувствовал себя дома. Конечно, сейчас за всеми этими прекрасными доводами я угадываю театральную виновность, несомненное лицемерие гордости. Но тогда я с восторгом праздновал наши сатурналии, страстно желая от этой женщины обращения тем более грубого, что уступал ей власть эфемерную, которая прекращалась, едва мы разнимали объятья. Компромисс этот облегчал муки совести, не подвергая ее никакой опасности. Я был в выигрыше во всех позициях, меня распинали в постели, а в других местах позволяли быть домашним тираном, я проживал свой похотливый обман по образцу истинной страсти. Ребекка же восторгалась этим даже больше — быть может, еще большим счастьем для нее было то, что в нашей любви она брала реванш над жизнью. Непререкаемая строгость церемониала управляла всеми нашими утехами: сначала мы курили гашиш или марихуану, затем выпивали и включали на полную мощь арабскую музыку. Ребекка надевала туфли на высоких каблуках, ибо я желал видеть ее на шпильках — само это слово хорошо передает укол, экзекуцию. Украшенная всеми своими золотыми и серебряными побрякушками, висевшими в ушах, на ногах, на руках, на горле и даже на животе, с густо накрашенными веками, хлопая ресницами, которые одни жили на этом бесстрастном лице идола, утонченная, вычурная и суровая, прикрытая лишь крохотным золотым треугольником, она заставляла меня кружить вокруг нее, причем мне следовало курлыкать, подобно голубю, квохтать, подобно курице. Я просил ее пользоваться мною как табуретом, как половиком, она была моим повелителем: била меня, царапала, связывала руки за спиной.
Я извивался на ковре, на ледяных плитках кухни и ванной, высовывал язык, как собака, и на коленях тянулся к ее развилке. Ситуация придавала ее мышцам такой магнетизм, что я цепенел от изумления: при виде вздувшегося, округлившегося, словно грудь, живота, мощной пульсирующей дамбы, готовой открыть свои плотины, я превращался в растение, которое тянется к небесной влаге. Тогда она приказывала мне лизать ее, потом, когда я уже ничего не ждал, вцеплялась мне в волосы обеими руками, закидывала голову назад и грубо, зверски, мочилась на меня, принуждая пить, как из фляги, до последней капли. Этот дождь был эротическим топливом, помогавшим нам разжечь огонь. Узник этой жидкой мембраны, которая не оставляла ни единой щелочки для глаз, ушей и рта, отрезанный от мира этим горячим пологом, я задыхался, давился, не зная уже, обнимаю ли я женщину или божество. Я терял ощущение самого себя, забывал о собственных пределах, трепетал от обожания к той, что совершала обряд, исполняя надо мной этот священный ритуал. Это мочеиспускание представало празднеством света, торжеством бликов, которые преображались в сверкающие шарики, в фосфорные водопады. И когда я погружался в эту пылающую ванну, мы начинали тереться друг о друга, наша влажная кожа скользила, как чешуя двух рыб, ласкающихся в глубинах моря, мы низвергались во всеобъемлющий океан ее женственности. Затем моя преисполненная грации богиня распластывалась на мне в жажде наслаждения, как грозовое небо жаждет молнии, которая расколет его. Это были безудержные конвульсии, череда громовых раскатов — и она требовала их, громкими криками понукая меня не медлить. Я же изнемогал от блаженства и, в пароксизме счастья, мечтал, что молния поразит меня в самый момент экстаза.