Тут я прервал калеку, поскольку слышал уже слишком много и пребывал не в том настроении, чтобы выносить подобный непристойный вздор. Меня возмутила не столько тема, сколько горячность самого изложения. Он не имел права говорить об этих отвратительных вещах с почти религиозным жаром верующего, который обращается к своему Богу. Я встал, не шевельнув даже пальцем, словно пытаясь вынырнуть из грязи, но руки Франца, эти клешни краба с острыми щипцами, уже сомкнулись на мне, и с властностью, которая так сильно на меня действовала, он сказал:
— Не стройте из себя ханжу. Я всего лишь хочу рассказать о колдовской увлеченности, чтобы вы прикоснулись к этому озарению. Жалкий аргумент, я знаю, но что значат наши мерзости в сравнении с чудовищными жестокостями истории? Вы злитесь на меня, потому что я раскрываю вам утонченные наслаждения, непостижимые для ваших грубых чувств. Я умножаю пути приближения к любви — взамен двух или трех проселков, одобренных нормами морали и правилами приличия. О! я подозреваю, что ваши с Беатрисой кульбиты, несомненно, гигиеничны и благопристойны…
— По какому праву вы нас судите? У нас все-таки хватает целомудрия не демонстрировать свои забавы на публике.
— Целомудрия? Скажите лучше, что вы их утаиваете, ибо о них и сказать нечего, настолько они банальны и скучны. Поразмыслите хорошенько, выйдите за грань внешних приличий.
Ничто не было менее развратным, чем мои игры с Ребеккой; мы в них пустились только ради вызова: каждый хорохорился, страшно боясь, что партнер примет его всерьез и выйдет за пределы, а если кто-то заглатывал крючок, добычу вытаскивали на ковер в надежде, что добавки не понадобится. Мы мерились на турнирах чувственности, как другие провоцируют друг друга на соревнование в физической силе или в поэзии. Надеюсь, подобную мысль ваш педагогический желудок способен переварить? Прошу вас больше меня не перебивать, я скоро закончу.
Больше всего меня в этом опыте ошеломила метаморфоза ануса. Вам знакома его стыдливость у женщин, контрастирующая с излишествами вульвы. Эта крохотная роза скрытничает, однако набухает при малейшем давлении, превращается в золотую рыбку, зевающую в банке с водой. В этом кольце заключена вся поэтическая тайна диспропорции — как в восточной сказке о верблюде, проникающем сквозь игольное ушко. Добавьте еще настырный, упрямый, безнадежно фаталистический облик говна, которое свисает и знает, что должно упасть, что ему не дано летать, ибо оно не голубь, а темная субстанция, обреченная сорваться вниз. В общем, с этого дня я стал ночным горшком для Ребекки, ее отхожим местом, сортиром, уборной, отстойником, канализацией: едва ощутив нужду, она сливала мне в рот изобильную продукцию своих откормленных внутренностей. Исхлестанный ее ладонями, продутый ее пуками, орошенный ее дождями, удобренный ее говном, я стал хранителем промежности, благожелательным надзирателем чрева. Подобно благоуханным, если верить Корану, испражнениям Магомета, любая из какашек Ребекки обладала собственным запахом в зависимости от того, что она съедала накануне или в процессе переваривания пищи. К тому же каждый человек передает дерьму частицу своей души, своих настроений: при каждой дефекации я наслаждался тайной работой метаболической системы, я взвешивал, оценивал снесенные ею прекрасные шоколадные слитки. Наблюдая, как она ест, я с трепетом размышлял обо всех этих вкуснейших деликатесах, которым суждено было превратиться где-то между желудком и толстой кишкой в обоз смрадных омерзительных нечистот. Частенько, если мы могли увидеться только вечером, Ребекка не забывала обо мне и воздерживалась от больших дел: слишком сентиментальная, чтобы лишить меня удовольствия, она хранила свои сокровища внутри своей прекрасной пещеры, запирала на засов свою мохнатую пекарню и с наслаждением опустошала ее сразу по приходе. А для меня было чистейшей радостью служить ей подтиркой, я облизывался на эту клоаку, губы мои восторженно принимали пену этого черного колодца, и эти терпкие поцелуи пьянили сильнее вина.