Нам следовало бы остановиться на этом: любовники должны разлучаться в самый разгар страсти, расставаться от избытка гармонии, как другие люди кончают с собой от избытка счастья. Мы верили в утро мира, но надо было оглохнуть, чтобы не слышать раскаты прибоя, предвещавшего наступление ночи. Разнообразием фантазий Ребекка, которая и меня к ним приучила, пробудила во мне единственный вкус, дремавший с детства, — вкус к новизне ради новизны. От нее я все время ждал большего, требовал, чтобы она меня удивляла, изумляла своими выходками, ослепительными выдумками. Тогда она отвечала, поскольку иногда пользовалась защитой с целью разжечь мое желание: «Ты еще увидишь, не торопись, у меня в голове довольно идей, чтобы занять тебя в течение целого века». Я с ума сходил от этих обещаний, которые разжигали мое воображение так, что у меня мурашки бегали по коже. Но в один далеко не прекрасный день я вдруг интуитивно понял, что видел уже все. Ребекка растратила свои сокровища, ее выдохшееся воображение перестало рождать чувственные утопии.
Чары прекратились: мы исчерпали наш ресурс, завершили экзегез наших скандальных устремлений. Наша любовная жизнь, бывшая некогда совокупностью чудес, стала совокупностью тревог и начала лавировать — между страхом и изнеможением — в поисках риска, необходимого для возбуждения. Вам следовало бы не возмущаться моими откровениями, а встречать их улыбкой. Что может быть комичнее молодой пары, которая пытается достичь высшей ступени порока и расписывается в своем банкротстве? Мы пережили радости свои, как переживаем времена года: этот простой факт должен был бы предостеречь вас — не относитесь серьезно к физическим крайностям. Мы ничем не рисковали, вина лежит на нашем испорченном, тепличном времени, из-за которого все лишается драматизма, мы же теряем способность чувствовать долго. Странная эпоха: труднее всего не оградить себя от непристойности, а извлечь ее на поверхность. Терпимость обезвредила самые жестокие ситуации, секс — это жалкое кощунство, у которого теперь нет даже сакрального достоинства. Современному распутнику угрожает не лишение прав, а скука.
В сущности, я был слишком здоров для этих излишеств: мне казалось, будто я перешел на другую сторону, хотя на самом деле не сдвинулся места. Я слишком ценил живописное, неожиданное и потому не мог по-настоящему увлечься теми эпизодами, которые составили веху в нашем существовании. Я пережил лето сексуального анархизма, накопил капитал эксцентрических эмоций, на мгновение пощекотавших мою чувственность, однако не засевших так глубоко, чтобы вписаться в архивы моей кожи. Я потерпел крах в стремлении преобразиться и остался мелким буржуа, который взбодрился на крутом вираже, а затем вернулся к общепринятым похотливым привычкам. Но еще больше я злился на Ребекку за то, что она подала мне надежду на метаморфозу и не преуспела в этом. Мы стали жить слишком высоко для наших жиденьких темпераментов и впали в смятение, как те бедняки, которых однажды пригласили на роскошную вечеринку, а затем отослали в их лачугу. Кроме того, ничто так не обескураживает человека, как открытие, что его собственные фантазии банальны: когда мы узнали, что в Лондоне, Нью-Йорке и Берлине существуют клубы, где с большим размахом практикуют то, что мы проделывали вдвоем, я внезапно остыл к нашим забавам — столь истоптанный бульвар был недостоин моих посещений. Эта жизнь в закрытой посудине, я бы сказал, ночной посудине, принуждавшая нас отделиться от мира, эта жизнь домоседов, обывательская именно в силу своей извращенности, потеряла всякий смысл. Если бы мы допустили в наши игры хоть какую-то публику, это могло бы отвлечь нас друг от друга, однако Ребекка не была расположена приглашать третьего участника или еще одну пару. Погрузившись в распутство, мы вели жизнь рантье, избегая любых приключений и риска. Но отвергнутый мир вновь вступал в свои права: чем крепче мы запирались, тем чаше слышали, как он стучит в дверь, шепчет в окно, дует в занавески, просит нас выйти, затеряться в нем, пока не поздно.