Ничтожной малости могло хватить, чтобы наша мелодрама не обернулась трагедией: пусть бы Ребекка посмеялась надо мной, завела постоянного любовника, выказала больше независимости. Но неуступчивость, наивность сделали ее падение стремительным. Поначалу в моих жестоких выходках не было злого умысла, я ее проверял, перебирал гадости, как перебирают жемчужины четок, не имея готового сценария. Я выпускал стрелы наугад и не знал, достигнут ли они цели. Обидчиво реагируя на слова, она поощряла мой скверный характер и стала орудием собственного краха. Часто говорят, что ненависть — изнанка любви. А если наоборот? И пылкое чувство — всего лишь передышка между двумя битвами, перемирие, время чтобы перевести дух? Кроме того, в зловещей монотонности зла таится больше напряженных страстей, чем в любом проявлении похоти. Домашняя сцена обретает идеальный масштаб, когда становится целью в себе, убыстряющей действие, порождающей всякого рода обстоятельства и детали, которых долго пришлось бы ожидать в безмятежной жизни. В мерзости достигаешь такой степени совершенства, что предшествующее обретает трафаретный вкус. Ведь и любовь я воспринимал лишь в форме постоянной эскалации — теперь же лишь возобновляющиеся перипетии, театральные сцены, ссоры, примирения могли поддержать во мне сердечное беспокойство.
Я имел над Ребеккой преимущество нападающей стороны; она отчаянно защищалась, но тот, кто отказывается от инициативы, в конечном счете пятится назад. Всем своим существом я был готов к насилию; мельчайшая провинность — упавший на ковер сигаретный пепел, плохо положенная телефонная трубка, опрокинутый стакан — вырастала до грандиозных размеров, влекла за собой самые грубые оскорбления. Причина и следствие были несоизмеримы, но мои чувствительные нервы сразу отзывались: я впадал в ярость мгновенно. Ребекка отвечала мне. Мы начинали трубить в воинственные фанфары. В гневе она становилась вульгарной, разболтанной — это раздражало меня и умаляло ее красоту. Мы выливали друг другу на голову ушаты помоев, за словами следовали удары, ссора вырождалась в драку, мы рвали наши письма, одежду, книги, потом, вымотанные донельзя, дрожащие от бешенства и ненависти, обруганные соседями, которым надоели наши постоянные стычки, валились на постель, как двое обессилевших клошаров.
Веселость одного казалась оскорбительной другому; мы в ней подозревали западню и выносили друг друга лишь в атмосфере обоюдной угрюмости. В свою очередь, эта угрюмость становилась оскорблением, если затягивалась надолго. Иногда за столиком кафе или ресторана возникала пауза — тяжелое, враждебное молчание длиной в полвека, которое расползалось, словно газ, поднималось к потолку, парализовало нас, забирало в плен: война была объявлена. Эти минуты безмолвия, чреватого горькими жалобами, застарелыми упреками, нагляднее всего демонстрировали упадок нашей связи.