Горькая луна (Брюкнер) - страница 77

— Дорогая, у тебя прыщ на лице, — громко восклицаю я.

Ребекка бледнеет, проводит дрожащим пальцем по больному месту, обзывает меня «олухом» или «уродом». Беря публику в свидетели, я фыркаю:

— Не моя вина, что ты прыщавая, все знают, что юношеские угри высыпают независимо от возраста.

Сидящие за столом хихикают, особенно женщины, все как одна конечно же феминистки, которых очень радует унижение соперницы, вдобавок не принадлежащей к их кругу. Если бы вы видели лицо Ребекки в этот момент — мертвенно-бледное, как у мумии. За несколько секунд ее вызывающая красота разбилась вдребезги, как груда тарелок. Разговор возобновляется, но она отмалчивается, дуется в своем углу, неловко прикрывает щеку рукой, а зараза тем временем расползается, атакуя с другой стороны, карабкаясь к вискам, накладывая свои тонкие клейма на рот и шею. Ребекка так паниковала каждый раз, когда мы ужинали в компании, что аллергия проявлялась, даже если я мило вел себя, — иными словами, мне уже не было нужды вмешиваться, чтобы повлиять на нее.

Кроме того, моя очаровательная сожительница страшно комплексовала в присутствии этих высших представителей человеческой расы, к которым я таскал ее и чей изысканный клекот действовал на нее завораживающе. Мы прозвали ее «Немой», потому что она не смела вступать в наши беседы и сидела, безмолвная и напряженная, на своем стуле. Мы всегда помешали ее на краю стола, ближе к кухне, в стороне от всех, поскольку ей нечего было сказать. И неизменно находилась добрая душа, ставившая ей в упрек робость, отчего она еще глубже погружалась в молчание. Ибо Ребекка могла, конечно, породить во мне безумную ревность, могла раздавить меня своими весенними двадцатью годами, но ей всегда недоставало этой старой доброй буржуазной культуры, этого мечтательного детства в больших, слегка обветшавших особняках. Ее единственным загородным поместьем был двор многоквартирного муниципального дома, единственным детским воспоминанием — кускус в пятницу вечером, единственным наставником — телевизор. Она терялась, бедняжка: силилась быть на высоте, но новизна ее познаний шибала в нос, это были сведения шаткие, поспешно усвоенные. Тщетно подражала она великосветским манерам — ей никогда не суждено было обрести непринужденность буржуазных деток, которым с младенчества внушают, что они имеют право на существование. И даже на еврейскую солидарность она не могла рассчитывать: мои друзья-ашкенази презирали ее за принадлежность к сефардам и пролетариату, ибо богатство и воспитание значили для них куда больше, чем национальные связи.