Мы оказались прозорливей. И пока вы сидели, сжавшись в комок, в квартирах за разбитыми окнами, заколоченными досками и фанерой, так что лишь слабый свет проникает в щели, и считаете взрывы (господи, эта бомба была в сто кило, господи, эта — не меньше полтонны, о господи, они снова заходят…) — мы, проворные, смышленые, свободные, безжалостно передразнивали вас, ваши охи и ахи и знали, где еще можно раздобыть буханку хлеба и на какой улице, в мутном пару прачечной, на чердаке дома бедняков, куда еще две недели назад нам непозволительно было даже приближаться, нальют немного молока. В минуты затишья мы мчались туда и приносили вам. В конце концов, вы такие несчастные.
Дедушка не был несчастным. В Судный день он облачился в талес и целый день молился в коридоре, ни один мускул не дрогнул, когда совсем рядом падали бомбы, регулярно, беспрерывно, и было трудно дышать. Весь дом наполнился клубами густой пыли, запахом взрывов и смерти, потому что в тот день нас истолкли в порошок. Для него немцев не существовало. Он их презирал. Когда настал черед горки красного дерева превратиться в груду чурок, бабушка сказала, что надо бы проверить, может, от фарфора осталось что-то, можно будет склеить после войны. Но дедушка выбросил все осколки одним махом, не глядя и разрубил горку на аккуратные полешки — сперва дверцы и полочки, потом все остальное. Его руки, сжимавшие топор, были сильны и точны, возможно, то была последняя сила, еще сохранившаяся в нашем доме. Дедушка молчал. Он знал, что после войны ничего не останется. И семьи тоже.
Среди взрослых только одна женщина была как мы: параноидальная Фелиция из дома напротив. В то лето она стояла у себя на балконе и кричала: люди, что вы разгуливаете по улицам, идиоты, близится конец света, — пока служанка, или муж, или одна из ее бледнолицых дочек, Бронька либо Лилька, не втаскивали ее внутрь. Фелиция больна, говорили все, надо поместить ее в приют, да семья стыдится. Теперь она ходила бодро и деловито, несентиментальная, полная решимости королева, добывала хлеб, доставала молоко, однажды ухитрилась даже принести колбасный обрезок. Теперь все знали, что она была права. В ее мире настала ясность. Целые дни она проводила на улице — холодный зловещий огонь пламенеет в глазах — и лишь изредка цедила: идиоты. Одна она сумела спасти своих бледных дочек, Броньку и Лильку, которые никогда не спускались вниз, и увезла их из гетто в деревню. А год спустя, так говорили люди, сама утопила в реке одну из них, Лильку, без видимой причины. Фелиция считала себя Богом — возможно, в те годы Бог был Фелицией.