— Нет!
Узкие ладони сложены лодочкой, и в них уже не кровь — черные алмазы.
— Возьми…
Она не пытается мне помешать. Никогда не пытается, только протягивает те камни, которые в реальности лежали в ее кошельке. Полторы дюжины черных алмазов, идеальных в каждой грани своей.
— Возьми, Эйо. Или ты хочешь оставить их?
Во сне камни падают мне в руки, и я плачу от боли — до того они горячие…
— Не убежишь.
Я уже давно не кричу во сне, привыкла из кошмаров выскальзывать молча, впиваясь зубами в плащ. Ну или не в плащ.
— Плохой сон? — Оден так меня и не выпустил.
— Угу, — а челюсти свело, и следовало признать, что плащ был много мягче, чем шкура Одена.
Сон. Плохой.
Храм остался далеко, и черные камни, и девушки… я ведь могла кому-то рассказать про то, что видела, вернее слышала. Открыть дверь. Взять с собой.
Спасти.
Но мне было так страшно… они все верили Матери-Жрице и рассказали бы про готовящийся побег.
Наверное.
— Извини. Вообще-то у меня нет привычки кусаться, — я все-таки сумела выпустить руку Одена.
А собственная, в повязке, затекла, но дышится почти нормально. И если так, то обошлось без переломов. Зря паниковала…
— Знаешь, — Оден не позволил мне подняться, плащ съехавший подтянул, укрывая. — Многие думают, что достаточно раз перекинутся и все… на самом деле после первого превращения начинаешь сильно меняться. Приятного мало, в каком бы обличье ни был, все болит, ноет и тянет. Мне тогда казалось, что ничего страшнее в жизни не произойдет. А хуже всего с зубами. Старые выпадают, а новые растут медленно… и чешутся зверски. Я с ума сходил. Жевал все… ну как жевал, мусолил.
Сложно представить, но я попыталась.
— Потом, когда вроде и зубы полезли, стало еще хуже. Зуд буквально с ума сводил. И я грыз… что видел, то и грыз. Отцовский стул сожрал, потом полдня в кладовке прятался и луком пропах. И еще у нас балюстрада была из мореного дуба… твердый, помнится, был, занозистый, надолго хватило. А полочки в библиотеке — ерунда… мне наша старая кухарка пыталась бычьи мослы подсовывать.
— Не понравились?
— Они сырые. И в крови. Мерзость совершенннейшая, хотя когда ничего другого не оставалось, то и они уходили. Однажды я немного… увлекся и себя же за хвост цапнул.
Я фыркнула, представив это. А смеяться все-таки больно…
— Ага, знаешь, как больно было?
Он и сам улыбается.
— Не знаю. У меня нет хвоста.
— А у меня есть… был.
Оден замолкает и, притянув меня поближе к себе, трется носом о шею.
— Спи.
Попытаюсь, хотя все равно на языке вопрос вертится, неуместный и почти неприличный.
— Скажи, если поправишься, то сможешь… снова когда-нибудь обернуться?