Внезапно мне стало стыдно своих речений, и я умолк. Двинулся было к кровати, но покачнулся и был усажен Стефановым, уступившим мне место на стуле.
Дафна, сделав глоток, отвела на излете плавной руки бокал и, покачав его, как будто целясь, плеснула мне в лицо рубиновым зайчиком:
– Мы просим вас, продолжайте.
Оказавшись в более устойчивом – сидячем – положении, я ободрился.
Я поднял руку к свету и показал всем веточку хмеля:
– Вот, взгляните. Я еще раз изреку сентиментальную глупость, но мне нужен один ответ – как вы думаете, что чувствует растенье, умирая? Что ощущает оно осенью или сорванное желающей рукой, оно, могущее пробить своим ростом камни? Что может быть мощнее его стремления к солнцу? Какой вид человеческой воли способен сравниться с его произрастающей сквозь ничто страстью? И все же, будучи сорвано слабой – в миллионы, в миллиарды раз более слабой, чем этот росток, – рукой, оно смиренно умирает. Больше того, если б оно не могло погибнуть, это нарушило бы происхождение всей остальной жизни. Но в таком случае скажите на милость – почему мне так тоскливо, почему, понимая разумом, что так надо, я никак не могу прийти в себя от одной только мысли? Это – давнее мое переживание, оно претерпеваемо мною давно, с тех самых пор, как однажды в детстве, засыпая, я переговаривался с сестрой – наши кровати были сдвинуты изголовьями, и мы часто, почти уже во сне, продолжали лепетать о разных детских вещах и штуках, – так вот, однажды ночью моя старшая сестренка ужасно быстрым шепотом сообщила мне, что если я не знал, то пусть сейчас узнаю, что среди нас, людей, живут какие-то ангелы и что они точь-в-точь такие же, как мы, но на самом деле совсем другие, что, сойдя на землю откуда-то сверху, по некой лестнице, вырубленной в небе, они имеют одну только цель – рано или поздно всех нас погубить.
– И вообще, – заключила сестра, теперь вдруг зевая и засыпая окончательно: – Мы все равно когда-нибудь все умрем.
– И я умру? – спросил я.
– И ты. И я. Все.
Вы думаете, тогда я испугался этих ангелов? Ничуть. Ни тогда, ни сейчас я не питаю к ним ничего дурного. Какое отвращение можно питать к вирусу? Но тогда меня поразило другое, а именно – что мы умираем...
Я лежал с открытыми глазами и почему-то видел серое зимнее море, которое впервые наяву увидел только лет десять спустя. Шел крупный мокрый снег, у самого берега зябли, тяжко качаясь на волнах, белые лебеди. Снег шел так густо, что птицы, иногда взлетая и вновь садясь на воду, мешались с ним, поднимая в воздух облака своих перьев, и я переставал видеть. Следующий за этой ночью день стал первым днем моего страха. Все последовавшее за этой ночью завтра я плакал и был безутешен. Я прибрел к отцу на работу и спросил почему. Что он мог мне ответить? Но мой вопрос его задел, и, видя мое страданье, он стал оправдываться. Однако, вскоре поняв, что я не понимаю и тем более не принимаю, принялся рассуждать о достижениях медицины. В результате у него получился занимательный научно-фантастический рассказ о чудесных докторах и реанимационных устройствах, которые всегда, как наручные часы, будут носимы людьми при себе и которыми при регулярной мгновенной диагностике в случае необходимости будут производиться живительные инъекции... Я замахал руками и убежал.