Он, правда, не писал Деву Марию, как Фра Анжелико, но с не меньшим пылом выписывал шрифты, заглавия для роскошных журналов типа «Искусство и жизнь», крупные литеры и виньетки для книг, выходящих ограниченным тиражом.
Кроме того, вот уже несколько лет, как он занимался одним кропотливым делом — созданием нового типографского шрифта, какой рождается раз в двадцать или даже в пятьдесят лет, шрифта, которому будет присвоено его имя.
В типографиях, в газетах будут просто говорить: шрифт Жанте, как говорят — шрифт Эльзевира, Ориоля, Нодена…
Некоторые буквы, выписанные крупно, красиво обведенные черной тушью, уже начали украшать стены.
Но он не смотрел на них, не смотрел и на серебристые спины автобусов, которые сверху напоминали китов, не смотрел на ворота Сен-Дени, которые солнце заливало сейчас коричневато-золотистой глазурью.
Наконец он решился сесть. «Его» кресло, которое он откопал на Блошином рынке после нескольких месяцев поисков, имело свою историю. У каждой вещи здесь была своя история, в том числе и у стенных часов эпохи Луи-Филиппа с серо-зеленым циферблатом и римскими цифрами. Сейчас они показывали семь.
Его часто принимали за слабосильного, он знал это, и, действительно, его большое тело казалось каким-то непрочным. Он не был толстым, еще менее того — тучным, но производил такое впечатление, будто у него отсутствовал твердый костяк. Все линии его фигуры были какими-то неопределенными, расплывчатыми, и так было уже тогда, когда мальчишкой он ходил в школу и на переменах начинал задыхаться быстрее, чем другие дети.
Люди не догадывались, что он был столь же чувствителен, как и они, быть может, даже более, что при малейшем душевном волнении его охватывал какой-то внутренний трепет. Кровь, казалось, отклонялась в такие минуты от своего обычного течения, что-то смутное, непонятное шевелилось в груди. Порой у него вдруг заболевал палец, словно бы от судороги, или внезапно застывало плечо, и почти каждый раз это кончалось неприятным ощущением у основания черепа, голова словно горела.
Он не пугался, никому ни о чем не рассказывал, даже врачу, а тем более — Жанне. Он успокаивался сам. Впрочем, это давно уже с ним не случалось, а если и случалось, то в очень слабой степени, — после какой-нибудь неприятности, а особенно после пережитого унижения. Нет, это не совсем то. Если выразиться точнее, приступ появлялся тогда, когда он чувствовал, что его недооценивают, что его несправедливо притесняют, что хотят причинить ему боль.
Ему довольно было сказать одно слово. Он искал это слово, силился найти в себе мужество произнести его, и именно это вот ощущение бессилия и вызывало внезапный кризис.