Затем начиналось одевание кучера. Красавец Ефим — кучер отца — стоял перед осколком зеркала, прикрепленным к двери сарая, и смотрел, как конюх напяливал на него поверх ватника, надевавшегося для толщины, светло-синий кафтан на лисьем меху, с трудом застегивал его на крючки, затягивал талию ремнем, поверх его обматывал пестрым шелковым кушаком, концы которого с бахромой висели у него на животе; на голову надевали ему бархатную голубую в цвет кафтана шапку с позументом, опушенную бобром. С трудом напялив себе на руки белые замшевые перчатки, путаясь в длинных полах шубы, кучер делал несколько шагов, влезал на козлы с помощью конюха, который расправлял сзади толстые складки его кафтана, оправлял высунутую наружу правую ногу. Кучер натягивал вожжи на руки. Как только с крыльца раздавался голос лакея: «Подавай», тяжелые двери сарая распахивались, конюх, отвязав лошадь, отскакивал в сторону, и лошадь вылетала. Задержавшись на минуту, не более, у крыльца, где отец почти на ходу вскакивал в экипаж, лошадь неслась к воротам, заранее широко распахнутым дворником, который стоял около них с шапкой в руках, и пропадала из виду.
Нам никогда не надоедало смотреть из окон на это зрелище. Особенно восхищал нас кучер Ефим, восседавший неподвижно, как идол, на козлах с натянутыми на руки вожжами.
Выезд матери был куда менее интересен. Она ездила всегда на паре караковых рослых и смирных лошадей [7], летом в карете, зимой в двухместных санях с высокой спинкой, называвшихся почему-то «петровские». В ожидании появления матери на крыльце пожилой и ворчливый кучер ее Петр Иванович (проживший у нас всю свою жизнь) долго кружил по двору, проезжая лошадей, сердито косясь на крыльцо и окна — «долго, мол, заставляете ждать». Мы боялись и не любили этого сердитого Петра Ивановича, а мать от нас требовала особенного к нему почтения: «Он дольше вас живет в доме». Впоследствии, когда конюшня свелась к двум лошадям, мать сделала этого Петра Ивановича управляющим домом и в шутку называла его «министр нашего двора».
В середине двора стоял наш двухэтажный изящный особняк, всегда красившийся в темно-серый цвет. Из тесной передней поднимались по широкой лестнице светлого полированного дерева, устланной цветистым ковром, в парадные комнаты. Из приемной с резными шкафчиками и стульями светлого дуба вели две двери: одна в кабинет отца, другая — красного дерева с матовыми узорными стеклами — в залу. Кабинет отца — маленькая комнатка с вычурным лепным потолком, изображавшим голубое море, из волн которого выглядывали наяды и тритоны. Этот потолок был предметом нашего восхищения в детстве, и мы с гордостью водили туда знакомых детей показывать его. Между окон кабинета помещался большой письменный стол, за которым никто никогда не писал. На столе стояла тяжелая бронзовая чернильница без чернил, бювар с бронзовой крышкой без бумаг, бронзовый прорезной нож, ручки, которые не употреблялись. Над диваном висела итальянская картина «Смерть святой Цецелии» из мозаики. Эту картину мы, дети, тоже считали достопримечательностью нашего дома. «Она сделана из камушков», — говорили мы с благоговением, когда замечали, что кто-нибудь из гостей смотрел на нее.