Самое раннее впечатление моего бытия, которое я помню, был ужас, который я испытала, когда меня, двухлетнюю, обернутую в простыню, переносили из детской в соседнюю комнату, где нас, детей, — мы хворали все корью — натирали чем-то. Еще на руках у нашей бонны я увидела за стеклянной дверью какое-то чудовище без головы, царапающееся мохнатыми лапами по стеклу. Я закричала и закатилась неистовым ревом. Меня нельзя было ничем успокоить. Меня положили назад в кроватку. Пришла няня Дуня и принялась уверять меня, что это она стояла за дверью в накинутом на голову тулупе, вывернутом мехом вверх, и в доказательство принесла мне его показать. Но я закричала еще пуще, со мной провозились полночи.
И много-много лет спустя я без страха не могла видеть эту дверь, особенно в сумерках, мне мерещилось за ней мохнатое чудовище, которое скребется по стеклу лапами.
Верхние детские состояли из двух комнат и прихожей. Мы, младшие дети, — два брата, Алеша и Миша, и я — жили там совсем обособленной жизнью с няней Дуняшей, под началом немки бонны Амалии Ивановны Гедовиус. Старушка эта выходила в нашей семье шесть младших детей. Она нас мыла, одевала, кормила, водила гулять, не отходила от нас ни днем, ни ночью. Дуняша чистила наши платья, убирала наши комнаты, приносила из кухни в подвальном этаже готовую еду, мыла посуду, подогревала молоко на печурке и больше ничего. Обе печки-голландки топил дворник, приносивший дрова снизу, белье стирала прачка. Амалия Ивановна вечно что-то шила, штопала, вязала и возилась с нами. Дуняшу я не помню за работой, она часами сидела сложа руки у окна, украдкой щелкая подсолнухи, что ей запрещалось, или валялась одетая на своей постели. Она всегда ругала Амалию Ивановну и восстанавливала нас против «немки». Мы, дети, любившие в сущности незлобивую суетливую старушку, под влиянием Дуняши смеялись над ней и не слушались ее.
Родителей своих мы до восьми лет мало видели, так же как и старших сестер и братьев. К матери нас водили здороваться каждое утро на минуту. Войдя в ее спальню, мы подходили к ней по очереди, целовали ее в лоб, который она подставляла нам. Она осматривала нас внимательно, спрашивала Амалию Ивановну, как мы себя ведем, делала какие-нибудь замечания, если наши уши или шея казались ей недостаточно чистыми или платье было неаккуратно надето. Затем нас отпускали. Уходили мы не без радостного облегчения. Дуняша наверху встречала нас и всегда спрашивала со злорадством: «Ну что, влетело немке?»
Наверх к нам мать редко поднималась, и только по делу. Чаще всего, когда кто-нибудь из нас болел, она приводила доктора, объясняла Амалии Ивановне, какое когда давать лекарство, как ставить компресс. Или она осматривала наш гардероб, мерила на нас платья, которые нам перешивала домашняя портниха. Если заходила в нашу комнату, она садилась на диван, иногда брала брата Мишу (младшего) на руки и, поговорив с нами немного, задремывала сидя на диване. Тогда надо было соблюдать тишину, что нам было трудно, и мы поэтому тяготились ее посещениями. Мы со старшим братом прозвали ее «la marmotte» (сурок) по секрету от всех, и я помню, как я ужасалась про себя этой дерзости, которая казалась мне кощунственной.