— Мама, ну я же не предлагаю выбрасывать Мопассана, Толстого и Драйзера! Я предлагаю избавиться от бреда, который здесь никому не интересен и который занимает у нас слишком много места.
Места, которое именно ей приходится убирать с тряпкой каждую неделю, между прочим. Вот.
— Что ты с ним предлагаешь сделать? Отнести на помойку?
— Ну зачем на помойку? — горячо возразила она. — А библиотеки?
— Думаю, там этого добра и так хватает.
— Мама, ну это же не повод это добро держать у нас!
В ответ лишь пожали плечами:
— Вот когда заведешь собственный дом, тогда и думай, что держать там, а что — нет.
Ну, начинается…
Всякий раз, когда она предлагала что-то поменять в этой квартире, что-то выбросить или сделать по-своему, она слышала эту фразу и невольно поджимала губы. Понятно, если ты ребенок и не собирал все, что окружало тебя всю твою сознательную жизнь, и не платил за это деньги, то и права голоса — выбрасывать это или оставить — ты не имеешь. Но к чему тогда разговоры о том, что это в той же мере ее дом, как и родительский? Кроме подруг, прийти сюда с кем-то было немыслимо: папа пристально всматривался в каждую особь мужского пола, возникавшую на пороге их квартиры по самым невинным причинам.
А уж строить личную жизнь в таких условиях… Не, на фиг — на фиг! Ей приходилось выдерживать самый настоящий натиск: кто, откуда, а кто родители, а чем занимается? А уж говорить с ним о том, с кем у нее завязались сейчас отношения, было просто немыслимо…
Спору нет, папа ее любил, но было в этой любви что-то, вызывающее у нее странное чувство напряжения. Ее отец был человеком рационального мышления — порой ей казалось, что он знает ответ на любой вопрос, умеет четко построить логическую цепочку от проблемы до ее решения. Он всегда знал, что делать и как делать, и упорно требовал того же от нее, но ей холодный анализ никак не давался — она всегда следовала своим эмоциям, со вздохами слушая папины рассуждения о здравомыслии и ответственности. Всякий раз, приходя к нему за советом, она не знала, в каком состоянии от него уйдет — он был ее судьей, но судьей жестким и нетерпимым. Он не мог оценить ее страхов и сомнений, он не принимал их в расчет, требуя от нее последовательности в действиях, и если последовательности не находил, никакой поддержки она найти уже не могла. Его не трогали ее слезы, не трогали ее попытки что-то объяснить, он ставил оценку беспощадно, и чаще всего она была для нее нелицеприятной. Со временем Лера перестала прибегать к его советам, привычно не ожидая от них ничего, кроме внутренней бури и очередного самоуничижения, заканчивающихся полной апатией. Теперь основной ее задачей было держать язык за зубами и отделываться от любых вопросов либо пустыми отговорками, либо общими словами без лишних деталей.