Евгения Николаевна сочувственно покачала головой.
— Тут… это… тут так душно.
Евгения Николаевна согласно кивнула. —
«Ах, няня, няня, я тоскую,
Мне тошно, милая моя:
Я плакать, я рыдать готова!..»
— кинулась я к креслу Евгении Николаевны, пала на колени и, заламывая руки, взвыла, стараясь погромче, чтобы Зигмунд не спрашивал Татьяну Григорьевну: «Что она говорит?»
Зигмунд громко захлопал в ладоши, то ли аплодировал, то ли давал понять, что репетиция этой сцены окончена, и, обратясь к Степановой, как будто точку поставил, разводя руками:
— Ну что ж, не все сразу.
Позже я стала приставать к Татьяне Григорьевне (Зигмунда я побаивалась). Я приставала, выясняя, почему такая у нас свободная интерпретация великого Александра Сергеевича? Наша учительница литературы снижала оценку даже в тех случаях, если в цитате из «Евгения Онегина» кто-то пропускал запятую или писал лишнюю. Почему я сама выхожу к няне, а не она приходит ко мне в комнату, допытывалась я. Там ведь сказано: «Открой окно да сядь ко мне…» Почему у Пушкина «…шептала снова старушке с горестью она», а мне приходится орать: «Оставь меня, я влюблена»?
— Во-первых, — нетерпеливо говорила Татьяна Григорьевна, как будто я просила объяснить очевидные вещи, — законы сцены предполагают специальный, те-а-траль-ный шепот, а он достаточно громкий, чтобы его услышали. Во-вторых, когда ты пытаешься шептать… то шепчешь зло-ве-ще! Как шпион на задании. Ну или орешь на зал, подозревая, будто именно там сидит кто-то, кто мешает… твоему счастию.
Но эти вот уже тогда обожаемые мной подлецы, Степанова и Зигмунд, Таня и Зима, не стали посвящать меня в теорию и практику сценического мастерства. Они кинули меня в воду как щенка и сказали:
— Ну, давай.
И по-прежнему редко душа моя взмывала от счастья к колосникам, когда вдруг во время репетиции из зала вдруг раздавалось ласковое: «Вот…» или радостное: «Да!»
И все-таки как случилось, что Татьяна Григорьевна, Таня Степанова, позвала именно меня?
Принято, что отличницы всегда хорошо читают стихи. Их, отличников этих, учителя выбирали для участия в приветствиях всяких съездов, конференций и давали этим детям «слова». Выбирали так: заводили в пионерскую комнату или пустой класс и требовали, а ну давай, расскажи стишок. И предупреждали, только громко и с выражением. С выражением, то есть подвывая и ритмично педалируя голосом. И если завучу нравилось, как ты вопишь с выражением, тебе давали «слова». Столбик или даже два столбика из разрезанного на фрагменты листка.
В день выступления все было торжественно и очень серьезно. Детей наряжали в красивое, и они сначала маршировали в затылочек через зрительный зал, подымаясь на сцену, а потом каждый читал свой стишок, свои «слова». Причем для чтения стишков про партию декламаторов утверждали особо: дочку секретаря райкома, сына председателя исполкома. Им, бедным, приходилось заучивать громоздкие стихи, где звонкими голосками и чистыми красивыми юными личиками они сглаживали анекдотичные рифмы «двадцать пятый компартии съезд» с «кто не работает, тот не ест». Как сейчас помню, я долго не могла поверить, что это вообще можно читать на людях. Но мне всегда хотелось участвовать в приветствиях, потому что в класс во время урока вдруг вламывалась пионервожатая Нина Ивановна и уводила их, этих вот избранных, в неведомое и прекрасное безурочье. Уводила в пионерскую комнату маршировать под барабан и повторять «слова». И все остальные ученики класса провожали завистливыми взглядами счастливчиков, на которых пал выбор. Ну кто бы не согласился ради этого выучить парочку бессмысленных строчек?