Четвертый звонок (Гончарова) - страница 97

К слову, все время, пока шла опера, Сашка ерзал и скучал. Краем глаза я видела, как он сползал с кресла, укладывая голову на спинку, разглядывал люстру, как он вертел головой, рассматривая других зрителей, как он отчаянно зевал и боролся с дремотой… Словом, прямо там я поняла, что, несмотря на его прекрасную гениальную маму Любовь Бирадзе и моего сотоварища по носовому платку дедушку Бирадзе, нам с Сашкой совсем не по пути. И когда он вызвался меня проводить, я ему так и сказала:

— Александр! Нам совсем не по пути. Не по пути… — и тут же добавила: — А можно, я приду к вам… как-нибудь… в гости? Ну то есть не к тебе, — тут же спохватилась я, — а к твоей маме… И к твоему дедушке…

— Нельзя! — гордо и обиженно ответил Сашка и добавил: — Раз так!

Ну вот… Пару раз я заходила в университетскую библиотеку, где работала Любовь Бирадзе, чтобы завести с ней разговор об опере. Но она там всегда была занята, делала вид, что меня совсем не узнала, и потом, она ведь не пела в библиотеке, как знакомая моя женщина-провизор, а, наоборот, говорила строгим бесцветным голосом. И трудно было поверить, что она тогда в Доме культуры текстильщиков, блистательная и страстная, могла вызвать такое неподдельное волнение всего зала, ну, конечно, кроме своего дитятки Сашки:

— Где ты, мое дитятко,
дитятко любимое?
Ты зачем покинула
гнездышко родимое?
В когти злому коршуну
волей отдалася ты,
мать, отца одних оставила,
горем и бесчестием
обездолила ты навек их!

Вот и все… Дом культуры текстильщиков потом закрыли, и там обосновался Дом политпросвещения. Текстильщикам, наверное, опера была не нужна… А политически грамотными обязаны были быть все… В то время.

Я уехала… Потом вообще все изменилось… Слышала, что Бирадзе, вся семья во главе с дедушкой, уехали сначала в Израиль, потом в Канаду.

Лица их почти совсем стерлись из моей памяти, но я хорошо помню ее, Любови, голос, ее восхитительное меццо-сопрано. И если бы вдруг когда-нибудь судьба опять свела нас, я непременно узнала бы ее по голосу, конечно, только в том случае, если бы она пела. Потому что, сколько я потом смотрела и слушала оперу в исполнении лучших оперных мира — в белых шарфах и смокингах, в бархатных нарядах и роскошных кринолинах, с участием гигантских симфонических оркестров, — такой искренности и чистоты звука я не слышала никогда. И никогда больше так открыто, неподдельно и абсолютно не контролируя себя и свои эмоции, не сопереживала.

А бабочка? Та самая! Она куда-то делась… То ли я ее потеряла… То ли кто-то ее тихонько стянул с моего рукава где-то в троллейбусе или автобусе… А может, она сама улетела… Все-таки потом началась осень.