Быть может, рассказать, как я однажды утром, в праздничный день оказался в берлинской синагоге, где все господа были в черных шляпах, а дамы - в шелках и старинных золотых украшениях, а седобородый раввин вещал о пятитысячелетнем Израиле? Или вот - железнодорожная катастрофа, в которой погибли двадцать семь человек, - как описать кошмарный запах крови, газа и серы? Можно поведать и о том, как я был необыкновенно польщен выпавшей на мою долю честью дышать одним воздухом с Роменом Ролланом, гостем республики Чехословакии, в резиденции пана Масарика (человека, начинавшего свою карьеру научным исследованием проблемы самоубийств). Рассказать, как я собрался в Россию?
Что ж, вот как это началось. Дождливой, туманной ночью я прогуливался по Верхней Илице[7] мимо комплекса казарм. В воздухе, как и в моем расположении духа, повисла тяжелая депрессия. В маленьких корчмах на западной окраине города, где обычно по воскресеньям собираются участники велосипедных гонок, рыдали гармоники и слышались отзвуки того противного тирольско-штирийского музыкального инструмента, чей усиливающийся и затихающий голос напоминает скрип то отворяемой, то закрываемой стеклянной двери. Я стоял у подножья каменной статуи Христа, склонившегося под тяжестью своей ноши при входе в город, и вспоминал покойного Вида, столетнего слепого старца, который здесь, бывало, пел еще в начале войны, не выпуская из рук маленькое, позеленевшее бронзовое распятие.
Его выбритые челюсти тряслись, он облизывался как-то по-собачьи и жутко вращал выпученными белками своих незрячих глаз. А теперь старик Вид умер, вечная ему память. Вон там - окно девушки, в которую я когда-то был безумно влюблен. Я ее просто обожал! Это слово здесь вполне уместно! Где-то высоко под потолком горит свеча. В сторонке кто-то кашляет, сухо, болезненно. Стены казарм в свете газовых фонарей кажутся светло-зелеными. О, эти ночные казармы с их ощущением безнадежности! Теперь же из постовых будок выглядывают какие-то смуглые арнаутские физиономии, и уж не звучит более мелодия гайдновской "Вечерней зари": "до-до-соль, до-до-до-ми-до-ми-до-соль". Не успела отмереть одна глупость, как тут же на ее месте выросла другая. (Глупости множатся, как грибы, это надо признать без малейших сентиментов.) Над горами курилась тьма, со стороны южного вокзала доносились гудки паровозов, и именно в это мгновение я вдруг живо почувствовал на себе все параметры нашей жизни. Дело обстоит так: все мы живем на провинциальной станции южного направления австрийской железной дороги, с двухэтажным кирпичным вокзалом. Здесь - провинция! Мрачная, утопающая в грязи, унылая провинция! Да к тому же последние пятьдесят лет посреди этой грубой реальности слоняются олухи, способные прислушиваться к приглушенно-болезненным звукам своих внутренних струн. Насколько же бессмысленно таскаться в таком израненном состоянии по грязным окраинам, тяжко вздыхая и окутывая ватой свои нервы, стремиться в неведомые дали и при этом продолжать лениво погружаться в трясину. Созерцая двухэтажное кирпичное здание вокзала, деревья, лесопилки, казармы, слушая гармонику, чувствуешь перспективу и одновременно понимаешь, что нам, со всеми нашими мещанскими интеллигентcкими якобы талантами, подобно кимвалам бряцающим, никогда не перекинуть мосты к Реальности и Действительности. Надо же все-таки взяться за дело, надо выпрямиться, надо что-то предпринять. Опротивели мне звуки гармоники за стеклянной дверью, собственные стародевические мысли о покойных слепых старцах, о давно забытых девушках, о рассыпавшихся мелодиях "Вечерней зари". Я плюнул на все и уехал на следующий же день.