— А вот и Мари, — сказала г-жа Амбра. — Ну, что?
— Доктор сейчас придет.
— Хорошо, вскипятите воду.
Бланшэ выждал, пока затворится дверь.
— Теперь нужно сговориться… Где револьвер?
Амбра показал.
— Здесь, на столе. Скажем так: вы его разряжали, мы разговаривали и вдруг раздался неожиданный выстрел.
Моника и г-жа Амбра переглянулись. Он сказал это так просто… Слезы выступили на глазах у Моники. Конечно, и здесь он думал только о ней. После порыва, бросившего его под выстрел, из деликатности, он боялся, что они преувеличат его поступок.
— Никто не должен знать о скандале, — попросил Бланшэ.
Амбра сказал:
— Легко же отделывается этот мерзавец.
— Не мерзавец, а несчастный, — поправил Бланшэ.
Скрывая волнение, Моника отошла к открытой на луг двери.
— Вот и доктор!
Доктор Люмэ сделал вид, что поверил данным ему кратким объяснениям. Он осмотрел рану и, успокоенный, сказал:
— Дней восемь в постели, покой и перевязки. Если не будет нагноения, рана заживет быстро. А пока что этого господина надо уложить.
Бланшэ ни за что не хотел стеснять своих друзей и просил, чтобы его в автомобиле «скорой помощи» отвезли в Версаль. Но на эти протесты не обратили внимания. Моника отдала ему свою комнату. Ей было отлично и на диване в спальне г-жи Амбра. Они сейчас же переменили простыни, освободили вешалку и столы от платьев и туалетных принадлежностей. Не успели Амбра с доктором, поддерживая раненого, перевести его, раздеть и уложить, как Моника тоже уже перевязанная, стучала в дверь. Она собрала все, что потребовалось для оказания первой помощи: вату, перекись водорода, марлевые бинты, и надела больничный халат, найденный ею вместе со всем остальным в домашней аптечке г-жи Амбра.
Бланшэ улыбнулся. Его лихорадило. Одеяние Моники напомнило ему ясно, до галлюцинации, грозные годы. Он лежал в госпитале… И сейчас он улыбался той же восторженной улыбкой, какой восемь лет тому назад приветствовал свое воскресение после ада в окопах. Тогда так же склонилась над ним белая фигура, так же блестели полные жизни глаза…
Жорж Бланшэ был не легкомысленнее и не эгоистичнее большинства, но война оказалась для него дорогой в Дамаск: он ушел дилетантом, вернулся апостолом.
Страдание обновило всю его душу, как у всех тех, кто не отупел от войны. В аду траншей он сохранил и ненависть, и любовь. Ненависть к общественной лжи, любовь к справедливости. Но, говоря откровенно, — он сам в этом сознавался — его взглядов держалось ничтожное меньшинство. Их разделяли немногие мужчины, не говоря уже о женщинах. Он остался в иссушающей пустоте одиночества и в сорок лет чувствовал себя старше своих шестидесятилетних друзей — Амбра, например. Он говорил им: