Настал день, когда Стивен вдруг заговорила откровенно:
— Это все мое лицо, — заявила она, — с моим лицом что-то не так.
— Какой вздор! — воскликнула Анна, и ее щеки слегка вспыхнули, как будто слова девушки были оскорблением, потом быстро отвернулась, чтобы скрыть свое выражение лица.
Но Стивен увидела это мимолетное выражение и застыла на месте, когда мать покинула ее, лицо ее стало суровым и мрачным от гнева, из-за ощущения какой-то непонятной несправедливости. Она выпуталась из платья и отшвырнула его прочь, страстно желая разорвать его, навредить ему, желая навредить и себе при этом, но все равно переполненная этим чувством несправедливости. Но это настроение резко сменилось на жалость к себе; она хотела сесть и заплакать над Стивен; охваченная внезапным порывом, она хотела молиться за Стивен, как будто та была кем-то другим, но таким ужасно близким и попавшим в беду. Вернувшись к платью, она медленно разгладила его; казалось, оно приобрело огромное значение; такое же значение, как молитва, бедное скомканное платье, измятое и печальное. Но Стивен в эти дни уже не отдавалась молитвам, Бог стал для нее таким нереальным, в Него так трудно было поверить после курса сравнительного религиоведения; затерявшись в своих штудиях, она оставила Его в стороне. А сейчас ей так хотелось бы молиться, и она не знала, как выразить свою дилемму: «Я ужасно несчастна, дорогой маловероятный Бог» — такое начало не слишком обнадеживало. И все же сейчас ей нужен был Бог, осязаемый Бог, добрый, как отец; Бог с развевающейся белой бородой и высоким лбом, благосклонный родитель, который склонится с неба и повернет голову, чтобы лучше расслышать, сидя на облаках, которые держат херувимы и ангелы. Ей нужен был мудрый, старый, семейный Бог, окруженный бесчисленными небесными родственниками. Несмотря на свои невзгоды, она тихо рассмеялась, и смех ее пришелся кстати, потому что уничтожил в ней жалость к себе; и этот смех не мог бы оскорбить ту Почтенную Персону, чей образ держится в сердцах маленьких детей.
Она облачилась в новое платье с бесконечной осторожностью, подтягивая банты и расправляя оборки. Ее крупные руки были неловкими, но теперь они действовали по доброй воле, раскаявшиеся руки, полные глубокого смирения. Они запутывались и останавливались, затем продолжали возиться с бесконечными маленькими застежками, так хитро спрятанными. Раз или два она вздохнула, но не без смирения, так что, возможно, в каком-то смысле Стивен и помолилась.
2
Анна постоянно беспокоилась за свою дочь; с одной стороны, Стивен в обществе была сущим бедствием, но ведь в семнадцать лет многих девушек уже представляют в свете; и все же сама мысль об этом устрашала Стивен, и эту мысль пришлось забросить. На вечеринках в саду она всегда терпела неудачи, казалась неловкой и неуклюжей. Она пожимала руки слишком сильно, так, что кольца впивались в пальцы, просто потому, что слишком нервничала. Она или совсем не разговаривала, или говорила так запросто, что Анна едва могла уследить за собственной беседой, вся превращаясь в слух — это было ужасно тяжело для Анны. Но если Анне было тяжело, то Стивен еще тяжелее, и она чувствовала напряженную тревогу перед этими пиршественными собраниями; страх перед ними терял для нее всякую меру, становился чем-то вроде бессознательной навязчивой идеи. Любые признаки уверенности, казалось, покидали ее, и Паддл, если ей случалось там бывать, мрачно сравнивала эту Стивен с грациозной, легконогой, ловкой молодой спортсменкой, с умной и в чем-то категоричной ученицей, которая быстро перерастала уже ее собственные учительские таланты. Да, Паддл сидела и мрачно сравнивала, и чувствовала при этом немалую неловкость. Угнетенное настроение ученицы добиралось до нее, почти передавалось ей, и подчас ей хотелось как следует встряхнуть Стивен за плечи.