— Понимаешь, я, кажется, ослеп… Ничего не вижу!
— Совсем ничего?
— Ни-че-го!
— Ну, так знаешь, мы оба с тобой ослепли! Я тоже ничего не вижу.
И брат засмеялся.
Мне сделалось стыдно. Я сказал, что пошутил, и, найдя свою постель, юркнул с головой под одеяло.
От этого не стало ни светлей, ни темней, но зато тише, теплее, уютнее.
Счастливый тем, что беда миновала, я скоро уснул.
* * *
Днем никакие страхи не тревожили меня.
Каждое утро открывало передо мной необъятный день, в котором можно было найти место для чего угодно. Хочешь — носись по двору, пока ноги носят, хочешь — заберись на стропила под самую крышу заброшенного заводского строения и, сидя верхом на балке, распевай во все горло:
Ой, на гори
Та женцй жнуть,
Ой, на гори
Та женцй жнуть,
А по-пид горою
Яром-долиною
Козаки йдуть,
Козаки йдуть!
Голос твой гулко отдается во всех углах пустого здания, ему вторит эхо, и тебе кажется, что твою песню подхватывает целый полк, который на рысях движется за тобой, за своим храбрым командиром.
А то можно спуститься в глубокий овраг, искать клады, рыть пещеры.
Чего-чего не успеешь до обеда, если только тебя не пошлют в лавочку или в пекарню.
А впрочем, бегать в пекарню, зажав в кулаке гривенник, — тоже дело не скучное.
Пекарня у нас турецкая. Черноусый, белозубый пекарь, ловко перебросив с руки на руку огромный каравай с коричневым глянцевитым верхом, кроил его на прилавке широким, острым, как бритва, ножом, похожим на разбойничий.
Весело подмигнув своим карим — в мохнатых ресницах — глазом, он щедро прикидывал к весу лишнюю осьмушку и легким, почти незаметным движением скатывал мне на руки полкаравая с довеском.
И вот уже я иду назад, прижимая к животу теплую, мягкую краюху ситного, и с наслаждением жую пухлый довесок, полученный мною в знак дружбы от черноусого турка.
Но все эти радости разом исчезали, как только нас принималась трепать лихорадка. Нам и в голову не приходило, что зеленые луговины и рощицы, в которых терялись улицы нашей окраины, веяли болотистым дыханием малярии.
Чуть ли не через день метались мы в жару и в ознобе на своих кроватках, а мать терпеливо переходила от одной постели к другой, укрывая нас чем придется — шалями, платками, пальтишками.
— Нет, надо поскорее бежать отсюда, надо перебраться в город, ведь на детях лица нет! — без конца повторяла мать, подавая ужин усталому после заводского дня отцу.
— Скоро, скоро! — отвечал отец, не отрывая глаз от объемистой — должно быть, скучной — книги без картинок, а только с буквами и цифрами.
— Да ты не слушаешь меня, — с горечью говорила мать. — «Скоро, скоро!» — а мы все на том же месте.