27
В нашем сознании давно и прочно укоренилась мысль, что ум и хитрость — две разные, принципиально противоположные вещи: может быть, даже несовместимые, как «гений и злодейство». Мы привыкли думать, что хитрость успешно заменяет ум при отсутствии оного, и это дает нам моральное право относиться к людям, в чем-то нас перехитрившим, несколько свысока, как к «мизерабелям», у которых не хватает того, чего у нас, одураченных, в избытке.
Однако высказывание «хитрость — разум глупцов» (не помню уже, кому принадлежащее) прочитывается далеко не так однозначно, как мы себе представляем: мол, умному человеку свойственно быть простоватым в силу хотя бы своего великодушия. Никем еще не доказано, что умный человек обязательно должен быть великодушным.
Иван Корнеевич дал мне урок именно такого сочетания ума и хитрости, без малейшей примеси великодушия. Как умный человек он понимал и принимал мои доводы, ни на минуту, однако, не забывая о своем намерении любой ценой сохранить отдел. С другой стороны, делать вид, что ничего не случилось, после того как сигнал об опасности был им получен, Дубинский тоже не собирался. Так пусть же человек, который первым указал на просчет во времени, сам постарается найти выход либо какое-то компромиссное решение, на которое Рапов при его прямолинейности неспособен. Дубинскому было глубоко безразлично, в каком положении окажусь я, вернувшись в отдел, какими глазами посмотрю в лицо Рапову и своим товарищам. Что же касается моего ухода, то эту возможность Иван Корнеевич всерьез не рассматривал. Соображения морального порядка, мешавшие мне продолжать дело, которое я только что опротестовал, вполне уравновешивались, с точки зрения Дубинского, предположением, что любой другой, взявшись за это дело, запорет его много быстрее и эффективнее, чем я, в результате чего пострадает прекрасная и юная идея, которая, конечно же, ни в чем не виновата. Это был сеанс одновременной игры на моей запальчивости и на моем честолюбии, игры довольно жесткой и, я бы сказал, жестокой, потому что мне предлагалось пройти по останкам старика Рапова с сознанием собственной правоты.
Любопытно только, откуда Дубинский взял столько информации о человеке, которого видел вблизи первый раз в жизни. Неужели из пятнадцати страничек моего отчета? Ох, вряд ли. Написал я его в состоянии холодной просветленности — еще до разговора с Раповым — и старался быть не столько искренним, сколько правым, не столько убежденным, сколько рассудительным. Это был сухой, даже несколько черствоватый текст, в котором буквально на пальцах (ибо у меня не было уверенности, что отчет не попадет сначала к Канаеву) доказывалось, что ни о каком «машинном комплексе» сейчас не может быть и речи. На основе такого текста можно было составить впечатление обо мне как о ретивом, но осторожном службисте. Со службистом же Иван Корнеевич разговаривал бы, безусловно, иначе.