Плывун (Житинский) - страница 100

Пирошников стоял у стены, перед ним находился тот же столик с книгами, в которых заранее были сделаны закладки. На этот раз он не надеялся только на свою память. Цитация предполагалась обширная.

— Дамы и господа, — начал Пирошников, дождавшись тишины, — сегодня я хотел бы сказать о предмете, который занимает меня всю жизнь, о чуде, которому я не перестаю удивляться, о радости, которую доставляет мне это чудо — чудо Русской Поэзии!

Оно является порождением другого чуда, данного нам Богом — Русского Языка — и с наибольшей силой доказывает существование этого Чуда. И если угодно — существование Бога…

На такой высокой ноте он начал — сразу, без разбега, объявил о божественном происхождении Поэзии и тут же перешел к Пушкину как главному и бесспорному для него аргументу. Пушкин, кстати, прекрасно понимал происхождение «божественного глагола» и всю подчиненность поэта Богу и даже его ангелам, как это явствует из встречи с шестикрылым серафимом.

Пирошников не часто говорил о Поэзии всерьез, слишком волнующа была для него тема. Он предпочитал иронизировать, пародировать собственные чувства, иначе голос начинал дрожать, а глаза влажнели. И сейчас он ждал, когда внутренний бесенок пошлет ему спасительную усмешку — и дальше все покатится на легкой улыбке и к удовольствию слушателей.

Но такого момента не наступало.

Он едва вытянул отрывок из «Медного всадника» и ему пришлось сделать передышку на эпиграммах, чтобы прийти в себя, но дальше следовала лирика.

Почему это его так волновало? И что именно? Звуки, набор странных значков на бумаге?

И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.

Что же такого отвратительного было в жизни поэта, о чем он не мог вспоминать без трепета и проклятий? Что отвратительного было в жизни Пирошникова?

По совести сказать — ничего особенного. Но именно совесть говорила иначе — и заставляла лить слезы.

Он говорил, читал стихи, вглядывался в лица и чувствовал, что в груди нарастает знакомое теснение, предшествующее ожогу. Он взглянул на Серафиму, и этого взгляда было достаточно, чтобы она все поняла, напряглась и уже не могла воспринимать стихи, а лишь следила за ним, за его голосом и руками.

Он будто передал ей частицу своего беспокойства, и это ему помогло. Он перешел к Тютчеву, прочитал любимое стихотворение Блока — «Когда в листве сырой и ржавой…» — и добрался до Ахматовой.

Это не был обзор русской поэзии. Получался обзор собственной жизни, но об этом никто не догадывался. Никто, кроме Серафимы.