И жена, сбежав в овраг, прижала к себе Харлампиеву голову и все гладила его по потному лбу и седеющему чубу, успокаивая. Потом она подняла винтовку и повела обмякшего, слабого мужа домой. И он пошел, покорно опираясь на ее плечо и нетвердо, как пьяный, переставляя ноги.
Медвежонок покатился впереди, не подозревая, что произошло.
В этом месте бабушка всегда замолкала и я боялся вздохнуть, чтобы не нарушить это молчание. Она долго смотрела куда-то далеко-далеко, потом молча вставала, снимала передник, причесывалась, шла в горницу и выдвигала тяжелый ящик комода.
Там, завернутая в рушник, лежала старинная фотография. На ней была сама бабушка и мой дед, Харлампий Прокофьич, снимались они в 1916 году, когда дед был ранен в ногу и приехал после госпиталя в отпуск.
Моя бабушка, тоненькая, темноглазая, в кружевной кофточке и длинной юбке, бережно поддерживала его под руку, потому что дед без костылей ходить еще не мог, а с костылями сниматься не захотел.
Он стоял прямо и твердо. Русый чуб стружками завивался на лихо заломленную гвардейскую фуражку. Густая завесь крестов и медалей пересекала его широкую грудь. Празднично сияли новенькие погоны хорунжего. Но в скорбных складках под колечками усов да в серых, широко открытых глазах таилась горечь и боль… И только по бережной, тонкой руке жены у его локтя можно было понять, что перед нами раненый фронтовик и стоять ему очень трудно. И столько выпало ему страданий, что хватило бы на целый народ в каком-нибудь благополучном маленьком государстве.
— Вот, — шептала бабушка, стирая невидимую пыль со стекла. — Вот какой он был — Харлаша… Дедушка твой. Вот какие мы молодые-то были… — И две старинные крошечные сережки поблескивали сквозь ее седые волосы, как две слезинки…
На следующее утро, едва засинел в окошках рассвет, Харлампий собрался в дорогу. Тихо, чтобы не разбудить детишек, простился с женой, взял мешок с провизией и вывел на улицу медведя. Дорога им предстояла длинная, за триста километров, в большой город. И весь путь нужно было идти пешком, потому что в поезд с медведем не пускали, а лошади от одного медвежьего запаха ломали оглобли и рвали постромки.
И сейчас, почуяв звериный запах, они топтались и испуганно храпели в конюшнях.
Хутор спал, закрыв ставнями глаза окон, только тихие кошки, выгибая спины, ходили по заборам, да дворовые псы перебрехивались с утра пораньше. Но они начинали рваться с цепей и хрипеть от злости, корда ветер доносил до них запах медведя. Так под яростный собачий лай вышел мой дед на околицу. Какой-то мужик, страдавший бессонницей и хроническим любопытством, высунулся из-за плетня и подмигнул: