Неожиданно песня оборвалась, повисла в воздухе в приподнятой руке гармошка. Все стихло, и только старые кедры, будто в такт унесшейся мелодии, продолжали покачивать вершинами.
– Кому добавочного, подходи! – произнес Алексей, и снова послышался его раскатистый смех.
Оживились, закурили, кто-то поправил костер, и все один за другим собрались под кедром. Пришел и Павел Назарович. Он сел в сторонке и, улыбаясь, раскуривал трубку.
Днепровского еще не было. Трофим Васильевич достал галеты, сахар и стал готовить чай.
Тихая безоблачная ночь окутала тайгу. Поднималась большая теплая луна, серебря вершины гор и бросая на лагерь изузоренные тени курчавых деревьев. В природе всеобщий покой, и опять залилась гармошка, один за другим звучали родные мотивы. Алексей играл с подлинным увлечением, оживляя и как-то облагораживая своим искусством несложный инструмент.
Разве можно забыть ту памятную ночь в диких горах, на берегу буйного Кизира, восторженные лица уставших людей, губную гармошку. И слушатели, и музыкант забыли обо всем. Никто не рукоплескал, не восторгался. Но сколько выразительного было в этой группе, расположившейся под столетним кедром и освещенной бликами ночного костра.
Долго еще не смолкала гармошка.
– Ну а кормить-то нас будешь? – вдруг спросил Курсинов.
Алексей улыбнулся и, не обрывая песенки, глазами показал на висевший над огнем котел с кашей.
Гармошка так взбудоражила и без того хороший аппетит, что невольно думалось: «Если повар будет и в дальнейшем кормить нас с музыкой, то никаких запасов продовольствия не хватит!»
Я ушел в палатку раньше других. Мошков не спал.
– Нет больше сил терпеть, что это за несчастье навалилось на меня! – произнес он дрожащим голосом, показывая мне распухшую руку.
Болезнь и бессонница измучили беднягу. Он стал еще более неразговорчив, продолжал упрямо бороться с недугом. Когда же терпенье иссякало – Мошков уходил в лес и из темноты доносился мучительный стон. Облегчения не наступало, не верилось, что это был обыкновенный нарыв. «Неужели что-то другое?» – думал я. Эта мысль все настойчивее закрадывалась в голову.
Мы привыкли видеть Пантелеймона Алексеевича жизнерадостным, с шутками да прибаутками на устах, а тут совсем не стало его заметно в лагере. Разве когда попросит кого-нибудь скрутить ему цигарку, да иногда бесшумно, будто тень, пройдет мимо палаток и заговорит с кем-нибудь, чтобы на минуту отвлечься от боли. Я быстро уснул, измученный прошедшим днем, мыслями об ответственности за экспедицию и всем тем, что должно тревожить человека, когда он ведет людей на риск, в довольно сложный круговорот событий. И даже во сне я не мог освободиться от этих мыслей.