За долгие годы своей работы вдали от населенных пунктов я не припомню, чтобы кто-нибудь в экспедиции болел гриппом или ангиной; у людей не было насморка, кашля или недомогания, хотя все мы, с точки зрения городского человека, жили в самых неблагоприятных условиях: спали на снегу, на сырой земле, у костра то согреваясь до пота, то замерзая.
Мы тогда долго сидели у Павла Назаровича под кедром. Старик то и дело поправлял костер, и пламя, вспыхивая на миг, освещало лагерь.
Бедная весна! Ее бледно-зеленый наряд был засыпан толстым слоем снега. Непробудно уснули, отморозив ножки, первые цветы, поверившие теплу и потянувшиеся к солнцу. Снег все продолжал идти. От тяжести снежных гирлянд ломались ветки деревьев. Неловко шурша крыльями, перелетали с места на место промерзшие птицы.
В полночь в лагерь пришли лошади. Для них в лесу не осталось корма. Мокрые, истощенные, они шарили между палатками и воровски заглядывали под брезент, где был сложен груз, надеясь стащить что-нибудь съедобное.
Когда на другой день, 18 мая, я вышел из палатки, передо мной стоял зимний безмолвный, весь покрытый хлопьями снега лес. Я долго смотрел на преобразившийся мир. Зима, соревнуясь с весною, решила показать, какая она искусная мастерица. В необычном для леса майском наряде не было контрастных красок; гладкое и до ослепительности белое покрывало лежало на земле.
Из соседнего ущелья налетел ветер. Лес очнулся и зашумел. Еще минута – и все изменилось: слетела с кедров белая бахрома, сломились искристые гирлянды. А ветер усиливался и, сбивая с деревьев остатки снежной пыли, носился в долине.
На вершине Надпорожного белка
Мы ждали сегодня Пугачева и Днепровского, ушедших на Ничку, чтобы всем сообща выйти на хребет Крыжина и там, на одной из вершин, соорудить геодезический знак.
В лесу, по полянам снова хлопотала весна, вдыхая жизнь в замерзшие цветы, поднимая прижавшуюся к земле зелень и оглашая воздух радостным пением птиц.
Мне предстояло сделать перевязку Мошкову, а это оказалось труднее операции. Бинт так присох к ране, что больной кричал буквально на всю тайгу. Рана была большой, плохо зашитой, и перевязка унесла много крови.
После того как рука снова была забинтована, Пантелеймон Алексеевич еще долго стонал. Позже к нему подошел Алексей.
– Ты бы рассказал, что Груня пишет? – спросил успокоившийся Мошков.
– Эх, и письмо, Пантелеймон Алексеевич… Посмотри, какой грамотей у меня сын, расписал все до мелочи, – обрадовался повар вопросу и побежал к своему ящику.
Он вернулся со знакомым нам конвертом, осторожно вытащил письмо, состоявшее из двух листков, и один из них развернул перед Мошковым. Я подошел к ним. Весь лист был исчерчен неуверенной детской ручонкой.