— Что это за шутки? Мне не шутки нужны. Я спрашиваю: где молоко для моих детей? Взрослые получили, а дети не получили?
— Перестань, Малка, оставь, — потихоньку успокаивал ее муж.
— Что значит — перестань? Я спрашиваю, что это за порядки?
— Станем мы еще евреев молоком кормить! — ядовито заметил верзила в фуражке со сломанным козырьком. — Мало они сами везут…
— Кто везет? Я везу? У меня ничего нет! Откуда это я могу везти?
— Хватит орать, баба. Кончилось ваше еврейское царство.
— Ты только посмотри, Абрам, ты только посмотри! Ведь молоко от «Джойнта»! Вон, смотри, на ящике написано!
— Ну и что с того, Малка, что от «Джойнта»?
— Что за «Джойнт» такой? — заинтересовался кто-то.
— Это ихняя еврейская организация в Америке, — объяснил другой.
— Ну и что с того?
— Ты, Малка, сиди тихо. Пусть они на здоровье съедят это еврейское молоко. А то хуже будет, еще эти хулиганы тебя из вагона выкинут.
— Это кто хулиган? — грозно приподнялся верзила в рваной фуражке.
— Никто не хулиган… Разве я что говорю? Я ничего не говорю… Тише, Малка, тише…
До Ядвиги этот говор в вагоне доносился как бы издалека. Ребенка снова рвало. Напряженно закинутая назад головка позволяла еще яснее увидеть в прорезе век мутные закатившиеся глаза. То тут, то там опять появлялись красные пятна и снова исчезали. Ребенок, казалось, спал, но его, видимо, мучил даже скудный свет, падающий из окошка под потолком. Ядвига осторожно прикрыла ему личико платком.
И вдруг ее охватил леденящий страх. А что, если…
И едва она успела подумать это, стало ясно: ее маленький умирает. Он умрет.
— Это потому, что я не хотела тебя, — шепнула она, словно это была тайна, которую знали они двое.
Да, именно потому он будет у нее отнят. Потому, что она когда-то с таким ужасом убедилась в своей беременности — еще там, в доме на пригорке. И с таким отчаянием думала о том, что носит в себе чужого ребенка — ребенка Хожиняка. Даже во время родов она думала о нем, таком крохотном и беспомощном, с холодной ненавистью. Нет, не с радостью, не с улыбкой, не с растроганной дрожью в сердце ожидала она его рождения. И лишь первый крик, первый неумелый, слабый плач малыша внезапно пробудил и страстную любовь к нему, и жалость, и страх за его жизнь.
Но, видно, это не могло искупить злых, темных чувств, которые таились в ней прежде. И вот теперь ее ждет кара. Дитя будет у нее отнято, и она останется одна в потемках жизни. Уже не протянутся к ней маленькие ручки, уже не почувствует она на лице прикосновения крохотных пальчиков, не взглянут на нее темно-голубые, почти синие, круглые глаза, не скажет он: мама! А ведь он уже лепетал, тоненький голосок то и дело произносил какое-нибудь слово-загадку, слово-ласку, которое, быть может, совсем ничего не значило, но в которое она столько вкладывала… И он уже ходил. Маленькие ножки неутомимо семенили за ней, с трудом, с увлечением.