Зябли руки, холод проникал сквозь плохую одежонку. Но от огромных костров веяло теплом, дров здесь не жалели. Их было столько, что хоть день и ночь жги, все равно не сожжешь и щепок, остающихся от рубки леса. Да, иной раз приходилось брести на работу по колено в снегу, но что это для нее значило? Ведь работать ей приходилось всегда, всю жизнь. А теперь она работала на сыночка, на своего маленького.
Конечно, ей, привыкшей к физическому труду, было легче, чем многим. Но ведь не она одна сразу взялась за работу! И как раз такие чувствовали себя здесь лучше других. Хуже всего жилось тем, которые забивались в угол барака, плакали горькими слезами, боялись холода, мороза, боялись всего на свете. Эти и не пытались работать. Они сразу объявили, что лучше умрут с голоду, но не пойдут разделывать на морозе поваленные стволы. Они на чем свет стоит проклинали свою горькую участь, злобно удивлялись тому, что еще живы. И вдруг оказалось, что, например, толстая госпожа Лясковокая, которую привезли сюда почти неподвижную, с отекшими, как колоды, ногами, теперь стала ходить, освободилась от душившего ее жира, помолодела лет на десять. Она не любила, когда ей говорили об этом, но что верно то верно — люди с сердечными болезнями чувствовали себя здесь лучше, несмотря на труд и тяжелые условия. Поправлялись и больные туберкулезом. «Север. Такой уж климат!» — объясняли им, и в конце концов пришлось этому поверить. Можно было избежать и цынги: нужно было только жевать свежую хвою или зеленые свечки, растущие на концах ветвей. «Не дождутся они, чтоб я эти иглы жевала!» — говорили некоторые женщины. Они хотели болеть, лежать в бараках, умирать. Но были и такие, что ожесточились, хотели наперекор всему выжить, продержаться, вернуться когда-нибудь домой. Работали, выполняли норму, перевыполняли ее, зарабатывая на себя и на детей.
А она, Ядвига? Нет, в ней этого не было. Просто судьба забросила ее сюда, и надо было жить. Дают работать, значит надо работать. В ней не было ни злобы, ни ненависти к этим людям. В конце концов разве ей было здесь хуже, чем там, в Ольшинах, когда она сидела в доме одна, как прокаженная, и захлебывалась в отчаянье, что придется рожать ребенка Хожиняка, что этот ребенок существует, растет в ней, развивается? Когда по ночам завывал в трубе ветер, издалека доносился заунывный волчий вой, а она — одинокая, беспомощная, отрезанная от деревни глухой стеной — умирала от страха одна в этом пустом доме. Когда по ночам трещал пол и казалось, что подкрадывается кто-то неведомый, что вот сейчас он подойдет к кровати и она увидит нечто несказанно страшное, нечто такое, чего даже представить себе нельзя… А дни в Ольшинах — разве они были лучше ночей? Безнадежность… безнадежность… Никому она там не была нужна и сама себе отвратительна. А северный лес радушно принял ее, дал покой и отдых душе. Здесь у нее был сыночек, была работа — нелегкая, но прогонявшая горькие мысли. Она давала ей удовлетворение, и за хорошую работу ее, Ядвигу, здесь уважали. Чего же еще?