— Еремеев, берегись! — крикнул я, пригибаясь к холке лошади.
Африканец обернулся вторично, будто до крайности удивленный моим возгласом. Затем поступил странно — выпалил в воздух, отбросил пистолет и заголосил, натягивая вожжи:
— Братцы, не погубите! Я СВОЙ! Чуть за хранцев не принял сослепу!
Удивлению моему не было предела. Мы поравнялись с каретой.
Я глянул на Еремеева. У того на красном лице читалась сложнейшая гамма чувств.
— Феофан! Собачий хвост, пропажа! — загорланил хорунжий. Обернулся ко мне. — И впрямь из наших! Кашеварил в Бугском полку. Сказывали — зарублен неприятелями.
Африканец продемонстрировал превосходные зубы:
— Еремеев, друг сердешный! Сколько зим!
Карета меж тем замедляла ход. Лошади, обезумевшие от долгой отчаянной скачки, устало фыркали, поводя острыми ушами.
Хорунжий расхохотался:
— Стало быть, жив курилка?
— Истинно так, батюшко, — ответствовал мамелюк. — Сгубил меня черт, сам знаешь, грешен я — слаб ко хмелю. Как пошли мы в ту вылазку, это уж после Смоленска было, при отступлении — сам знаешь, в такие времена лишней капли не перепадет нашему брату. А тут… открыли мы цельный обоз отборных итальянских вин. Самого, стало быть, вице-короля. Уж не удержался, грех на мне… Так и попался карабинерам ихним. В самом скотском виде, прости господи!
— И что ж ты, — Еремеев указал на живописный мундир Феофана, — как хранцы сцапали, так в мамелюки подался, мать твою перетак?
— Чего городишь, дурень, окстись! По хмельному делу грешник — не отрицаю! Но в измене меня винить?! Едва как меня сцапали, сразу зарекся — ежели сразу не расстреляют, едва хмель развеется — дёру дам, к нашим. Эта бражка тальянская уж оченно в голову шибает — какой из меня рубака! Дайте, думаю, только протрезветь — ужо я покажу хранцу, и уж само собой ни капли больше, вот те крест! Но повернулось-то совсем сказочно…
— Это как же?
— Подводят меня, стало быть, к самому ихнему анператору…
— ВРЕШЬ!
— Да вот те крест! Подводят, значит, прямиком к нему, вокруг свитских видимо-невидимо, и все эдакие павлины, орденами сияют. Гренадеры-усачи в шапках медвежьих, смотрят эдак сурово… Прямо страсть! Докладывают анператору — вот, мол, захватили русского мародера. Бонапарт как на рожу-то мою православную поглядел — уж так развеселился, что тотчас меня помиловал. Пожаловал меня, стало быть, монетою со своим портретом. И к обозам определил.
— Покажи монету-то.
— Пропил…
— Ах ты, окаянный. Зарекался ведь?!
— Слаба плоть… Но дальше слушайте… Я, стало быть, играю дурачка. «Ни бэ, ни мэ» по-ихнему, а только, знай, одно талдычу — «авотр сантэ»! Стало быть, «наливай». По нашему, по-русски — молчком. Решили, что форменный дикарь. Оказался я при обозе. Да не при каком захудалом — при императорском. Во хранцевом наречии я хоть и не силен, а глазом всё примечаю, учет веду. Вот, думаю, при случае, как дёру дам — всё нашему атаману обстоятельно и подробно доложу. Но не хотелось, понимаешь, Еремеев, с пустыми руками. Хотелось, значит, гостинцев прихватить…