Даниелла (Санд) - страница 274

Как ни откровенно было мое оправдание, для бедной моей Даниеллы все-таки оставался один пункт неразгаданным: она старалась принудить меня к объяснению этого пункта, но долг честного человека заставлял меня молчать. Воображаемая любовь Медоры, о которой сама она не побоялась напомнить мне с таким горделивым равнодушием; сцена в Тиволи и все, что она впоследствии говорила мне в этом же смысле, все это должно было оставаться тайной даже для моей возлюбленной Даниеллы, иначе я сам обвинил бы себя в подлости и хвастовстве. Довольно было и того, что я, как благородный человек, клялся, что никогда, ни на минуту, не любил Медоры. Я не обязан никому в мире рассказывать о минутной слабости, о заблуждении женщины, которая доверилась моей чести.

К несчастью, расспросы Даниеллы так настойчиво налегали на это щекотливое обстоятельство, что я поневоле должен был солгать. В порыве своей дикой страсти она требовала клятвы, что никогда Медора не старалась действовать ни на мое сердце, ни на воображение, ни на чувственность.

Если бы пошло на правду, я бы мог торжественно оправдаться. Со времени тиволийской прогулки все мои поступки, все поведение доказывали с моей стороны полное отречение от прекрасной англичанки, предложившей мне свою руку, но этого-то и нельзя было говорить, и Даниелла и не знала, что Медора заходила так далеко; напротив, она думала, что во время этой прогулки Медора меня отвергла; что лихорадка моя была только следствием этой неудачи; и что, наконец, с досады и горя, я обратил внимание на нее, Даниеллу. Она требовала от меня полного признания, и я уверяю вас, что нужно было много твердости, чтобы устоять против искушения выдать ей Медору с ее навязчивостью и разочарованием.

Хотя я и уверял, что эта красавица никогда не внушала мне ни малейшей симпатии, однако ни разу не позволил себе насмехаться над ней или порицать ее поведение. Заметив это, Даниелла снова разразилась; но гнев уже истощился, полились слезы.

— Зачем скрывать от меня то, что я давно подозревала и чему уже почти верила? — воскликнула она, отчаянно ломая свои маленькие ручки. — Эта бессовестная кокетка сама говорила мне, что вы не любите ее, но что она сумеет заставить вас полюбить себя!

— Как! Она сама говорила такую глупость, такую нелепость?

— Да, иногда; потому что в Риме, когда ты жил у них, с ней всякий вечер делались нервические припадки, и тут она от досады болтала все, что у нее было на уме; когда же она замечала, как мне приятно видеть ее горе, тогда начинала говорить совсем другое. Она уверяла, что с самого первого раза, как ты видел ее на пароходе, ты не переставал любоваться ею, что куда она ни пойдет, как ни взглянет, ты все на нее смотришь. Она уверена, что когда ты убежал от дилижанса на Via Aurelia, это было только затем, чтобы узнать, поедет ли она прямо в Рим или остановится в одной из окрестных вилл; и что, наконец, бросившись так смело на толпу разбойников, тогда как ты легко мог скрыться от них, ты сделал это затем, чтобы отличиться перед нею. Что же делать? Все эти пустые слова щемили мне сердце: я уже тогда любила тебя! Я никогда не говорила тебе, что эта взбалмошная и своевольная девушка заставила меня вытерпеть из-за тебя. С каким презрением выражалась она о моем низком состоянии и простой наружности, как она любила твердить мне, что с ее красотой, умом и богатством против нее никто не может устоять! Во время твоей болезни она говорила мне: «Он никогда не посмеет признаться мне в любви своей, потому что считает меня намного выше себя, но я вполне ценю такую скромную гордость, и чем менее он высказывается, тем лучше я понимаю его».