Стоп! А с этого момента попрошу поподробнее. Вот это вот и есть рабство. Я могу только сбежать. Я не могу поменять ситуации.
Так было при Сталине семьдесят лет тому назад: колхозников удерживали в деревнях. Не давали им паспортов — не позволяли покинуть деревню и перебраться в город.
Так было при крепостном праве сто пятьдесят лет тому назад: работника покупали и перепродавали. Точно: «Брайен приехал к нам, разложил фотографии по столу, как колоду карт. Мы берём вот этого!»
Меня продали. Я заплатил за услуги агентству двадцать сотен, и меня вдобавок продали… я крепостной…
Что же это?
Феодальный строй!
Как же мне стыдно! Мне хочется провалиться сквозь землю, чтобы меня никто не видел, чтобы я сам себя не видел. Как мне стыдно за то, что я — товар!
Падди никогда не отдаст мне моё разрешение на работу и мне стыдно, что я такой беспомощный как ребёнок.
Я думаю об этом, и пот градом катит по телу. Мне можно уже не отапливать мой вагончик — мне и так жарко.
В моей памяти старая чёрно–белая фотография. На ней моя мама, ещё ребенок, может быть подросток. Ей, наверное, десять — двенадцать лет. Рядом брат, сестра, подруги. Они все одеты в невзрачные вещи. Многие вещи с чужого плеча. Многие дети в откровенных обносках. Только что окончилась вторая мировая война.
Моя мама, худенькая девочка, в простеньком платочке. Моя младшая дочь — её отражение. Эта девочка — моя мама стоит гордо, подбородок поднят высоко и глаза её наполнены верой. У неё и имя Вера. На ней очень дешёвая одежда, возможно штопаные чулочки. У неё трудное детство. А точнее у неё и нет детства, потому что с самых ранних детских лет ей пришлось работать, работать и ещё раз работать. Невзирая на трудности, голод и холод, в её глазах вера. И эта вера, не просто в успех и удачу.
Это вера в то, что, у неё будут счастливые дети и внуки. У них будет достойная работа. И ещё в её глазах вера, что НИКТО И НИКОГДА НЕ БУДЕТ ПРОДАВАТЬ ЕЁ ДЕТЕЙ!
Я хочу посмотреть на детские фотографии Падди. Заглянуть в его детские глаза. Думал ли он, что когда‑нибудь, когда он станет взрослым, он будет покупать людей? Будучи ребёнком, смог бы он поверить в то, что он будет платить людям зарплату, нарушая государственный закон, пренебрегая уставом божественным и правилами гуманизма? Взрослея и посещая церковь, допускал ли он, что в борьбе между Законом Божьим и страстью наживы, он будет предпочитать материальную выгоду?
Неужели у любого гражданина, прикасающегося к соблазну деньгами, происходит утрата духовного начала? Неужели и я также, забыв про вечный закон, предпочту плотское и буду делать то, за что должно быть стыдно?