Встали, взялись за руки и пошли. И кровь идет, и мерзнет эта боль… Пошли мы на поселок, зашли в одну хату. Где ж моя семья? Ни детей нема, ничего — погорело все!.. Я назад в огонь, а они меня не пускают. И зачем же я жить буду одна!..
Вот меня не пустили. Я сижу на печи. Боль невыносимая. Плачу.
А потом — мой идет! Слава богу милому, что хоть он остался!..
Жалко ж детей всех: а где ж Фаня с дитем, а где ж Надька? (Плачет.) А Толик где мой?.. Убили хлопца, убили девушку, семнадцать лет, такую красавицу… (Плачет.) Не могу рассказать вам… На жизню я выбралась. Нехай бы лучше я погибла!..»
Рассказывая, бабуля Агата то и дело нервно стукала то кулаками, то ладонями по столу. Когда мы попросили не портить таким образом магнитофонную запись рассказа, она послушалась и потом уже стучала руками по подолу, раздельно, а то и сложив их, как на молитву.
Дед слушал ее, время от времени согласно кивал головою, а слезы то вытирал, то забывал о них…
Когда же бабуля дошла до того момента, где ей надо было броситься через пламя, она заломила руки над головой и с выдохом «Господи!» разрыдалась. Иван Трофимович также затрясся от плача, уже не только беспомощный, но и почти по-детски беззащитный.
«…А дочка моя с дитем в лес утекла, — сказала бабуля, кое как успокаиваясь. — Один сынок остался… Вернулся раненый тогда. Лечила я ему ту ногу, купала в зельях и целовала ее от радости, что осталось в хате хоть одно дитя…»