– Здесь. – Зенкович хлопнул по объемистому портфелю, где умещались и рукописи, и словари, и одежда, и закуски, и вино.
Она была очень молодой, нежной, искушенной. Она любила театр. Любила вина – всякие. Любила мужчин и готова была полюбить Зенковича. А может, уже и любила его, к исходу для. Она уехала на занятия рано утром, оставив сдержанно нежную записочку, но явилась уже среди дня – сбежала с занятий. Она была немногословной и неутомимой. Как только она видела, что Зенковичу больше не хочется ни есть, ни заниматься любовью, она убирала со стола, застилала постель, наливала себе вина и открывала тетрадку с ролью. Звали ее Василиса.
Зенкович был приятно удивлен, обнаружив, что при ней можно работать. Можно разговаривать, а можно также и молчать. Она не мешала, не раздражала, была бесшабашна и добра. У нее были тонкие аристократические руки и белая нежная кожа. Любое грубое прикосновение оставляло на ней пятна. Это было неудобно и однажды подпортило ему настроение. Он уехал в командировку на неделю, а вернувшись, обнаружил, что ноги ее над коленями покрыты свежими синяками. Из опыта семейной жизни он неплохо знал происхождение таких синяков. Она рассмеялась и ответила фразой, которой он сам же ее научил: «Спала только с вами». Он с раздражением подумал, что ему этого и впрямь, видно, хочется («Тогда что же, и уехать нельзя? Да, вероятно, нельзя. От нее нельзя. Ни от кого нельзя»). К сожалению, она не ограничилась этой прекрасной фразой и рассказала, что к ней приставал сокурсник. Они учили роль, и она оставила его ночевать у себя, но пригрозила «выкинуть его в окно», и он, конечно, испугался. Зенкович при всем тупом старании не смог бы поверить в эту историю. Он вздохнул и решил про себя, что все обречено на скорый конец. Он даже не ожидал, что это его так расстроит. Когда она позвонила под вечер и, как обычно, спросила своим низким грудным голосом: «Я еду?» – он сказал, что будет занят сегодня.
Василиса звонила в эту ночь трижды, и Зенковичу было ее жаль, хотя он слышал, что она пьяная, и понимал, что она сидит где-то в компании, где, скорее всего, не ведут интеллектуальных споров, а делают что-нибудь более привычное и доступное.
Василиса безропотно звонила каждый вечер той недели и чувственным басом осведомлялась, можно ли ей приехать. В конце концов она вернулась на свои позиции и мирно проводила Зенковича в новую командировку. А по возвращении он нашел новые созвездия синяков на ее полных белых ногах. Впрочем, это было не главное: еще до этого, позвонив из аэропорта сыну, он услышал от бывшей жены, что по некоторым новым семейным обстоятельствам ему сейчас лучше было бы пореже встречаться с мальчиком… Дома он очистил переполненный почтовый ящик и увидел продолговатый, не наш конверт. На нем адрес, написанный по-русски детскими каракулями, и английскую марку. Это было письмо от Ивлин. В конверт была вложена и фотография. Ив стояла среди зелени в длинном белом платье, настолько странная, нереальная и несовместимая с пейзажем, что, будь это живописью, художник в случае коммерческой необходимости мог бы говорить о сюрреализме. Письмо было нежным и печальным, английский язык правильным, изысканным и литературным (Зенкович припомнил, что она год или два училась на филологическом у себя дома: вот она сидит, одинокая и прекрасная, в доме у друзей, которые сейчас в отъезде; пятиэтажный дом стоит в парке, в доме пусто, и Темза плещет внизу; если он позовет ее, она приедет, ей понравилась Россия, а его янтарные глаза так нежно мерцали в полумраке. Она помнит его сладкие речи, его предложение, его обещания… она решилась, пусть только он напишет…).