— Да и в глазах у нее другое выражение, чем у сестры. А с летами разница обозначится еще резче, вот увидишь. С каждым годом взгляд у Сони будет все глубже и мечтательнее, а улыбка…
— Да, Веринька дольше останется ребенком. Ее смех с утра до вечера раздается по всему дому, от каждой безделицы она приходит в восторг. Соня много серьезнее и стала задумываться.
— Голова у нее не болит? Помнишь, в прошлом году? — с живостью перебил жену Сергей Владимирович.
В доме говорили, будто Соня — его любимица. Должно быть, и Людмила Николаевна была убеждена в этом и, вероятно, поэтому старалась при каждом удобном случае вызвать в нем нежность к Вере.
— О, она совсем здорова! Обе они окрепли и расцвели, как розы, и выросли. Я по платьям их вижу, что они выросли и пополнели, — говорила она с наслаждением. — У Сони походка изменилась; она становится похожа осанкой и манерами на твою покойную мать.
— А как они с Гришей? Не надоело еще возиться с ним?
— Нисколько. Они теперь с ним за пение принялись. У него голос замечательно хорош. Настоятель говорил мне, что народа больше стало ездить в монастырь к обедне с тех пор, как Гриша поет у них на клиросе. Да и вообще… вот ты сам увидишь, он делается совсем приличным молодым человеком, даже ловок. Отлично выучился ездить верхом, и как скоро — в какой-нибудь месяц. В бархатной жакетке, которую ты ему прислал недавно, и в башмаках в нем невозможно узнать того полумонаха в длинной чуйке, каким он к нам явился полгода тому назад.
— Отлично, отлично, — с самодовольной улыбкой повторял Сергей Владимирович, слушая жену.
— Будет ужасно, если ему никогда не возвратят его прав на имя и состояние отца, — заметила Людмила Николаевна.
— Ну, во всем-то ему отказать не могут, государь слишком справедлив. Я хочу, переждав некоторое время, опять напомнить о нем через Леонтия Васильевича или прямо графу, но только не теперь.
— А что Воротынцевы? Ничего про них не слыхать?
— Ничего. Уехали в Тверскую губернию, там у Марьи Леонтьевны наследственное имение.
— Можно себе представить, в какой они тревоге!
— Еще бы! — со вздохом произнес Ратморцев и, чтобы скорее рассеять мрачные мысли, закружившиеся у него в голове при напоминании о несчастных жертвах, оставленных Воротынцевым, заговорил про своих девочек: — Неужели они до сих пор ничего не знают о прошлом Гриши? Ничего не знают про его печальную историю и его надежды?
Эти вопросы слегка даже оскорбили Людмилу Николаевну. Как могут ее дочери знать про то, о чем им запрещено спрашивать и о чем никто в доме не смеет с ними заговаривать? Нет, нет, им ничего не известно. Им даже и в голову не приходит задумываться над подобными вопросами. Им известно из жизни только то, что родители и старый идеалист Вайян находят нужным открыть им, только это, и ничего больше. Никогда не читали они ни одной из тех книг, в которых трактуется о житейских мерзостях. Даже историю, как священную, так и светскую, они изучают по рассказам, нарочно для них составленным их учителем, как и сама она училась, и все девушки из порядочного общества. Подруг у них нет; из дворни они имеют сношения только со старшими слугами, а эти еще ревнивее родителей оберегают их чистоту и невинность. Надо слышать, с каким восхищением няня рассказывает про своих барышень, какие они чистые и непорочные; даже во сне им одни только ангельские сны грезятся. Да если бы даже теперь и рассказать им мрачную историю Гришиной матери, они ничего в ней не поймут. Людмила Николаевна была в этом точно так же убеждена, как в том, что она жива и дышит. Сергей Владимирович не разубеждал ее; такая мать, как Людмила Николаевна, не могла не знать своих детей, сомневаться в этом было бы просто смешно.