Обе были молоды, невзрачны собою, но сильные и коренастые бабы, выносливые и злы работать. Их для того и выписали из родового имения Воротыновки, чтобы полы мыть, кухонное людское белье стирать, да за коровами ходить, и свое назначение они исполняли как нельзя лучше. Но во всем остальном, невзирая на трехлетнее пребывание в столице, они не совершенствовались: выражались по-мужицки и мысли имели самые мужицкие. Из земляков и родичей, прибывших сюда до них, сошлись они только с девчонкой Хонькой, взятой в горницы на побегушки к горничной барышни, Марине Самсоновне; из остальных никто с ними не хотел знаться: так грубы и глупы казались они всем.
Но у Хоньки была мать в Воротыновке, которую она еще не успела забыть и по которой, когда ее уж очень шпыняла Марина Самсоновна, девочка до отчаянности тосковала. Эти две бабы знали ее мать, говорили ей про нее, и Хонька свела с ними дружбу.
Одну из них звали Марьей, другую — Василисой. Первая была вдова, и у нее осталось двое детей у старой бабки в Воротыновке; у второй муж шестой год был в бегах, и про него ходили слухи, будто он утонул в реке.
— Отпираться стала, — прошептала Василиса.
— Н-ну! С чаво-ж это она?
— А вот поди ж ты!
— А ты ей сказывала, что узнала его?
— Сказывала. «Неправда, — говорит, — я вам это все наврала». Путает, значит, таперича концы хоронит, спокаялась, что сказала.
— Да ты его и в сам деле признала?
— Вот те крест! С нищими на паперти стоял.
— И видела, как он с Хонькой говорил?
— Видела. Она этта ему грош подала, а он взял грош-то да губами вот так. А как поднял на нас глаза, я его и признала.
— Чудеса!
— Она, поди чай, еще с ним где видается, не на паперти только.
— Хонька-то? Да уж вестимо, что видается. Лепешки намедни жрала, он ей, верно, дал.
— Крестный ведь он ей.
— Крестный.
— Эх, про моих про двух мальчоночков у него бы расспросить! — вздохнула Василиса.
— А я что, кума, удумала: может, и Василич мой здесь с ним, кто знает! — заметила Марья.
— Ну, Василич твой давно утоп.
— Кто его душу знает!
— Да уж утоп, чего тут.
— А ведь Митька-то разыскать его хочет.
— Лексея-то?
— Его самого. «Жив, — говорит, — не буду, если не разыщу. Мне, — говорит, — надо про дедку узнать. Кубышка у него с деньгами зарыта была; я, — говорит, — знаю где. Добраться бы мне только, кто да кто эфтой кубышкой попользовался, уж задал бы я той анафеме встряску. Все до копеечки вырвал бы у него, потому после дедки один я — наследник».
— Поди чай, управитель уж раньше до всего дошел.
— Митька говорит: «Я Лексея подкараулю, когда он к Хоньке придет, и допытаю его».