Вся компания, весело болтая и хихикая, стала усаживаться за стол.
— Все, что ли, гости-то уехали? — спросила Мавра, ставя на стол глиняное блюдо с жареными курами.
— Все, все! — ответило ей несколько голосов зараз.
— Петрушка-то мой у барина, верно?
— Нет, барин с Михаилом Ивановичем пошли в спальню. Да вот он, Петруша-то твой. Ты чего это, брат, замешкался?
Ответа не последовало, и вопрошающий не настаивал.
При появлении Петрушки все смолкло. Смешки и шутки прекратились, лица вытянулись. Вспомнилась висевшая над головами гроза.
Не на одного Петрушку должна была она обрушиться, достанется и другим, кому именно — неизвестно. А вот неизвестность-то эта всех и угнетала.
У Мавры снова подступили слезы к горлу.
— Родимый! — прошептала она, всхлипывая.
Петрушка был бледен, и глаза у него были красны. Не раз, видно, всплакнул он, упрашивая всякого встречного и поперечного сознаться в преступлении, за которое он должен был безвинно погибнуть.
— Что, паренек, ничего еще не узнал? — спросил у него один из товарищей.
Петрушка молча махнул рукой, грохнулся на скамью в конце стола и, облокотившись на стол, опустил голову на руки.
— Эх, беда-то какая стряслась над тобою для праздника! — вздохнул другой лакей.
Стали есть молча. Петруша ни до чего не дотрагивался и каждый раз, когда к нему пригибалась мать, сурово отмахивался от ее ласк. Но она не переставала время от времени подходить к нему, то по голове погладит его морщинистой, заскорузлой и шершавой от возни с дровами и кастрюлями рукой, то по плечу ласково потреплет.
Вдруг он запустил себе пальцы в густые, кудрявые волосы и громко зарыдал.
— Черти! Дьяволы! Подвели, анафемы! — вскрикнул он сквозь слезы. — Подвели!
— Да, уж это точно, что из здешних кто-нибудь штуку эту спроворил, — заметил один из лакеев.
— Михаил Иванович что говорит?
— Он тоже так думает, что чужому залезть в кабинет никак невозможно.
— Да уж понятно!
— Может, барыня?
— Нет, Лизавета Акимовна говорит: барыня больше двух недель ни от кого писем не получала, — поспешила заявить одна из горничных.
— Да барыня никогда в кабинет и не входят, — подхватила другая.
— А барышня, та беспременно сказала бы, — прибавила третья.
— И что же это, православные? Неужто ж никто за нас, горемычных, не вступится? — завопила Мавра. — Неужто-ж на душу такой грех возьмут, безвинно человека погубят? Спокайтесь, православные, спокайтесь! — повторяла она в исступлении, и, повалившись в ноги к сидевшему с краю выездному, схватила его руки и целовала их, обливаясь слезами.
— Что ты, тетка? Встань! Нешто стал бы я таиться, кабы знал что-нибудь? Чай, на мне крест, — угрюмо говорил, вырывая у нее руки, высокий, статный малый с молодым, гладко выбритым лицом.