Последний из Воротынцевых (Северин) - страница 48

— Чего там хнычешь? — строго обратилась к ней Марина. — Небось другой раз не посмеешь вольничать, паскуда эдакая. Я те не так еще оттаскаю, дай срок.

Рыдания прекратились.

Наступили сумерки. На дворе было еще светло, но здесь окна были так малы и тусклы, что предметы различались с трудом.

— Сейчас свечей спросит, — сказала Лизавета, кивая в ту сторону, откуда раздавались переливы звучного, глубоко хватающего за душу контральто.

— Нет, она больше в темноте любит сидеть, когда в расстройстве, — возразила Марина.

— Я, Лизавета Акимовна, к барыне в ноги кинусь, — заявила вдруг молчавшая до сих пор Мавра.

— И не моги! Барин еще пуще осерчает, — поспешила возразить ей Лизавета. — Барыня тебе помочь не может, она сама перед ним во как трепещет. Барышня, та посмелее…

— Я и к барышне…

— Да и барышня о твоем деле к барину подступиться не посмеет. Помните, Лизавета Акимовна, как он ее намедни турнул, когда она за Надежды Андреевнина племянника стала просить, чтобы из конторы его не выгоняли?

— Как не помнить! Я говорила тогда Надежде Андреевне: «Сами бы лучше как-нибудь до барина дошли, а уж через барыню али барышню — нет ничего хуже».

— Да как же мне к самому-то? — простонала Мавра. — Мне к самому-то и не попасть.

На это не возражали.

— И неужто ж так-таки до конца никто не сознается? — раздумчиво проговорила Марина. — Эдакий тяжкий грех на душу взять, человека под такую беду подвести!

— Черти, анафемы! Чтобы им ни дна, ни покрышки, чтобы им и на этом свете, и в будущем дьяволы жилы тянули! — завопила в голос Мавра.

— А ты подожди отчаянность-то на себя напускать: может, и объявится кто-нибудь.

— Понятно, объявится — ведь до завтрашнего вечера дали вам срок, — утешали ее Лизавета с Мариной.

— Всех я просила, всем мы с Петрушей в ноги кланялись, — продолжала сокрушаться Мавра, — никто не сознается.

— А ты обещание дай к Спасителю сходить аль Казанской молебен отслужить.

— Хорошо также при таком случае в Сергиевскую пустынь пойти; монах там один, отцом Варсонофием звать, уж такой-то утешительный!..

— К валаамским святителям обещалась отпроситься, голубоньки мои, к валаамским святителям! Господи, царь наш небесный! Да не токмо что на богомолье, в монастырь бы я пошла, схиму приняла бы, власяницу бы на себя надела, во всю жисть горячего в рот не брала бы! Мать царица небесная! Да скажи мне теперь барин: «Умри, Мавра, или какую муку прими, самую страшную», — все приму, на всякое терзание…

Она зарыдала, и так громко, что всхлипываний Хоньки, захныкавшей одновременно с нею, не было слышно.

Если бы которой-нибудь из сидевших за самоваром женщин вздумалось взглянуть в эту минуту за печку, то она увидела бы, с каким отчаянием девчонка колотилась головой о стену, и тогда, может быть, догадалась бы о связи, существующей между горем той, что убивалась у двери в коридоре, и той, что рыдала за печкой. Но тогда никому еще и на ум не приходило подозревать Хоньку в чем бы то ни было, кроме детского озорства, грубости перед старшими и самовольства.