Страх есть страх. Покорность есть покорность. Корысть есть корысть. Так ли? Нет, не так!
Позвольте поделиться с Вами наблюдением, что непримиримые противоположности распределяются не по контрастным терминам, не по «антонимам», а как ни удивительно, оказываются объединенными под «крышей» одного и того же слова.
В самом деле, что, к примеру, может более противостоять любви святой, нежели падшая любовь? Но то и другое зовется одинаково — «любовью». Страшна ли истине открытая ложь? Нет, но когда ложь предстаёт в обличье истины или даже является правдой, но правдой однобокой — вот когда она может соблазнять (недаром же чёрт обличен как «лукавый» в точном русском словце).
Христианство открыло нам великое противостояние таких понятий, как Жизнь — жизнь, Смерть — смерть.
Но теперь постарайтесь не отпрянуть от парадокса: есть Страх, прямо противоположный тому страху, который Вы имеете в виду, и никакая Отвага по непримиримости противостояния страху с ним не сравнится. И то же Покорность — лютый враг покорности. И то же Корысть, начисто отменяющая возможность всякой корысти. Что касается последней, то на её счёт существует блестящая и точная характеристика С. С. Аверинцева в статье «На перекрестке литературных традиций» («Вопросы литературы», 1973, № 2). Считаю возможным подробно процитировать её:
Если только абсолютная ценность и впрямь существует и её возможно «стяжать», то не домогаться её со всей сосредоточенной алчностью скупца, не трястись над ней, не ползти к ней на коленях, со страхом и надеждой, со слезами и трепетом, позабывая о достойной осанке, — это уже не героическое величие духа, но скорее странное омертвение и оцепенение души, её «ожесточение». Тот, кто способен здесь быть «бескорыстным» и «незаинтересованным», по-видимому, не понимает, что такое — абсолютная ценность.
Конечно, словосочетание «абсолютная ценность» — это наше, новоевропейское выражение, которое всё ещё слишком отвлеченно и умственно; Новый Завет говорит на ином языке. Но как раз то, что слово «ценность» связано с меркантильным кругом представлений, совсем не плохо; соответствующие евангельские притчи тоже апеллируют к образам алчного стяжания. «Подобно Царство Небесное сокровищу, зарытому в поле, которое, найдя, человек утаил, и от радости о нём идёт и продает всё, что имеет, и покупает поле то. Еще: подобно Царство Небесное купцу, ищущему хороших жемчужин, который, найдя одну драгоценную жемчужину, пошёл и продал всё, что имел, и купил её»…
…Подумать только, что происходит! Вот уже перед нашими глазами поставлен, как эмблема и увещание, не идеал расточающего героя, но куда более скромный образ приобретающего купца; поставлен же он затем, чтобы во мгновение ока непостижимо преобразиться. Ибо прав только «благоразумный купец», то есть приобретатель, без остатка устремивший свою жадность на абсолютное, и прав он не как-нибудь — не эстетически, не этически, но именно абсолютно; этим имплицируется, что всякая иная жадность, хотя бы краешком глаза косящая на что-либо, кроме абсолютного, абсолютно неправа: её осуждение носит не эстетический, не социально-нравственный, а онтологический характер. Что делать! За «драгоценную жемчужину» отдают всё, решительно всё — и ни на кодрант меньше. Поэтому Евангелие, благословив корысть «благоразумного купца», именно тем самым с неслыханной строгостью осуждает самую, казалось бы, невинную заинтересованность в земном благополучии, самую скромную заботу о завтрашнем дне. «Итак, не заботьтесь и не говорите: „что нам есть?“ или: „что пить?“ или: „во что одеться?“».