Дневник (Гомбрович) - страница 138

Мастронарди был в тесных отношениях с группой Виктории Окампо, самым главным литературным обществом страны, концентрировавшимся вокруг журнала «Sur», который издавала Виктория — дама в годах, аристократка, сидящая на миллионах, энтузиазм которой сделал ее приятельницей Поля Валери, привел к ней в гости Тагора и Кайзерлинга, а ее — на чай к Бернарду Шоу, и позволил водить дружбу со Стравинским. Что в этих блистательных знакомствах г-жи Окампо определили ее миллионы, а что ее личные, несомненно имевшие место достоинства и таланты — вопрос, который я даже не пытаюсь решать. Навязчивый запашок этих миллионов, этот финансовый парфюм сеньоры Окампо, слишком сильно свербящий в носу, отвращал меня от знакомства с нею. О ней говорили, что один известный французский писатель упал перед нею на колени, голося, что он не встанет до тех пор, пока не получит от нее несколько тысяч на издание литературного журнала. Деньги он получил. «А что мне было делать с человеком, который встал на колени и не подымался? Я была вынуждена дать ему», — говорила сеньора Окампо. Что касается меня, то подход этого француза к сеньоре Окампо показался мне очень даже нормальным и искренним, но я знал заранее, что если бы он был не известным в Париже, он ничего не добился бы от нее, стой он хоть месяцами на коленях. А потому я и не спешил с посещением резиденции в Сан Изидро. Впрочем, и Мастронарди, справедливо опасаясь, что el conde (я уже где-то писал, что представился графом) будет вести себя экстравагантно и, может, даже непристойно, тянул с представлением моей персоны высоким ассамблеям. Он решил сначала представить меня сестре Виктории — Сильвине, бывшей замужем за Адольфом Биой Касаресом. И вот в один прекрасный вечер мы явились к ним на ужин.

После я познакомился со многими аргентинскими литераторами, но остановлюсь на первых моих шагах, поскольку последующие немногим от них отличаются. Сильвина была «поэтессой» и время от времени издавала томики стихов… ее муж, Адольфо, был автором очень приличных фантастических романов… и вот эта культурная пара целыми днями пребывала в поэзии, в прозе, посещала выставки и концерты, изучала французские новинки, собирала фонотеку из граммофонных пластинок. Был на том ужине и Борхес, вероятно, самый талантливый из аргентинских писателей, интеллигентность которого концентрировалась на его личных муках; я же — справедливо или нет — полагал, что интеллигентность — это мой паспорт, нечто такое, что дает моим симплицизмам право существования в цивилизованном мире. Но, не говоря даже о чисто технических трудностях дела — мой корявый испанский, плохая дикция Борхеса, говорившего быстро и непонятно, не говоря уж о моей нетерпимости, гордыне, злости — об этих последствиях болезненного экзотизма и несвободы на чужбине, — какие могли бы быть возможности понять друг друга у меня и у этой интеллектуальной, эстетствующей, философствующей Аргентины? Меня в этой стране восхищал низ, а это были верхи. Меня привлекала темнота Ретиро, их — огни Парижа. Для меня эта непризнанная молчаливая молодость страны была живым подтверждением моих собственных переживаний, состояний духа, того, благодаря чему эта страна увлекала меня, как мелодия или как предчувствие мелодии. Они же не видели в этом никакой красоты. А для меня, если в Аргентине и было что-то достигающее полноты выражения и способное нравиться как искусство, как стиль, форма, так это то, что появлялось на ранних стадиях развития — в юноше и никогда во взрослом. Что же так важно в юноше? Конечно, не его ум, не его опыт, знания, умения, которые всегда хуже, чем у человека опытного и зрелого, важна как раз его молодость, эта его единственная козырная карта. Но они не видели в этом ничего достойного внимания, и аргентинская элита напоминала скорее смирную и старательную молодежь, стремящуюся как можно скорее научиться у старших старости. Все, что угодно, лишь бы не быть молодым! Лишь бы иметь зрелую литературу! Лишь бы сравняться с Францией и Англией! Лишь бы поскорее вырасти! А впрочем, интересно, как бы это у них получилось стать молодыми, если все они были уже людьми в возрасте и их личная ситуация вступала в противоречие с молодым возрастом страны, а их принадлежность к высшему социальному классу исключала настоящий союз с низами. Поэтому Борхес был тем человеком, который совершенно оторвался от основы и считался только с собственным возрастом, это был зрелый человек, интеллектуал, художник, случайно родившийся в Аргентине, хотя точно так же, а может, даже и с большим успехом, он мог бы родиться на Парнасе.