Дневник (Гомбрович) - страница 2

С каждым очередным прочтением я замечал, что наши пути с учителем моей молодости все больше расходятся. Сначала меня раздражало его восхищение незрелостью, но это я отношу на счет своей зелености, которая преждевременно хотела созреть; сегодня же, видя банкротство зрелости, я с удовольствием возвращаюсь в детство. Однако позже наметились между нами более существенные разногласия. Мне, например, лучше на природе, чем в «межчеловеческом костеле», а Гомбровичу — наоборот. В знаменитой сцене встречи с коровой он заметил, что ему не по себе, когда природа окружает его и вроде как подглядывает за ним. Непонятно для меня было и то, что можно было прожить двадцать четыре года в Аргентине и совершенно не заметить культуру Других, и если даже индеец появился в «Дневнике» — со слегка скошенным взглядом и по-индейски сутулый, с иссиня-черными волосами, с оливково-охристой кожей и губами цвета помидора, — то это был индеец всего на сколько-то там процентов. Продолжительное время я прожил среди саамов, держась в сторонке от Европы, и в конце концов меня стал раздражать этот europeo Гомбрович. Со временем я стал отходить от своего учителя, выбрав собственный путь, но одно могу сказать наверняка: его «Дневник» до сих пор остается для меня образцом жанра и образцом отличного польского. Соглашусь с Войцехом Карпинским[1], что это самое важное произведение польской прозы за всю ее историю.

Надеюсь, вы смогли понять мои сомнения… Действительно, как в коротком тексте рассказать о длинном, растянувшемся на почти сорок лет пути общения с этим произведением, о пути, изобиловавшем поворотами и зигзагами? Но к чему сетования, Лимбах ждет, времени все меньше, пора запрягать. Руководствуясь мыслью самого Гомбровича, который советовал никогда не писать ни об авторе, ни о его произведении, а только о себе самом после встречи с автором или произведением, я решил привезти в Россию его «Дневник» на бричке собственного дневника.


30 апреля

Благодарение Всевышнему за то, что вызволил меня из Польши…

Гомбрович

Вознося благодарение Всевышнему за то, что Он вызволил его из Польши, автор «Фердыдурке» благодарил тем самым судьбу за приглашение на первый рейс «Хроброго» из Гдыни в Аргентину. В Буэнос-Айрес он прибыл 21 августа 1939 года. Через два дня в Москве будет подписан пакт Молотова-Риббентропа, а тут и до войны рукой подать… Гомбрович остался в Аргентине и прожил там двадцать четыре года.

Однако «вызволение» Витольда Гомбровича из Польши началось гораздо раньше, а именно в 1920 году, во время войны с Советами. Ему тогда как раз исполнилось шестнадцать лет. Узнав, что большевики приближаются к Варшаве, большинство его ровесников записались добровольцами на фронт, а Гомбрович — нет! Потом он объяснял это нежеланием впрягаться в воинскую лямку: якобы уже тогда он знал, что муштра и казармы не для него, что он создан для другого, более высокого призвания. Он отказался от общей борьбы с врагом как раз в то время, когда молодые девушки спрашивали парней на улицах, почему они не сражаются, а Родина-мать с плакатов тыкала в него перстом, так что и эти девушки, и эти указательные пальцы привели к тому, что Итек-подросток вдруг почувствовал себя на обочине, отчужденным, не таким, как все. Короче, в том достопамятном году варшавской битвы начался разлад Витольда Гомбровича с народом, заставивший его искать собственные пути. «Патриотизм без готовности пожертвовать жизнью за отчизну, — вспоминал он через много лет 1920-й год, — был для меня пустым звуком. Поскольку такой готовности во мне не было, я должен был сделать выводы». Вот так и сцепился он с Польшей.