Итальяшка (Цодерер) - страница 8

Омерзительней всего было его пьяное бормотание, его слезливая жалость к самому себе, а еще к своей псине, овчарке, что так и осталась малорослой беспородной шавкой, над которой потешалась если не вся, то почти вся деревня: пес был голый, только голова в шерсти да кисточка на кончике крысиного хвоста, но отец все равно расхаживал с ним так, будто это настоящая немецкая овчарка.

А еще — первых же тактов самого пошлейшего марша было достаточно, чтобы он замирал по стойке «смирно». Не важно, что оркестр безбожно врал и сбивался с такта (отца, поклонника Брукнера, от одного этого должно было в дрожь бросать), — при первых же аккордах разухабистой сельской капеллы на церковной площади его охватывал нелепый патриотический раж, для нее, Ольги, совершенно непостижимый. Мы, немцы, всегда останемся немцами и всегда будем стоять насмерть. Хотя нацистом он вроде не был, по крайней мере в те годы, судьба как-то его уберегла. Ведь когда в здешних краях, за Бреннером[4], все поголовно — за исключением совсем уж немногих отпетых «изменников родины», что по лесам прятались, но те не в счет, так что практически все, кто в силах был передвигаться и орать, — встречали гитлеровские войска воплями восторга, потому как наконец-то пришла пора показать итальяшкам, этим макаронникам, кто в доме хозяин, не опасаясь ни за свой кров, ни за свое рабочее место, в это время отец либо еще замерзал в окопах где-то под Мурманском, либо уже угодил в плен и трясся в товарняке по пути в Сибирь. Как бы там ни было, но хоть от этого судьба его уберегла: не пришлось ему приветствовать здесь нацистов.

Горе-фронтовик, вернувшийся из плена, он решил, что наверху, в горах, ему вправду и во всех смыслах откроются куда более широкие виды, чем внизу, в городе, среди руин и груд щебня, к тому же тут, наверху, было куда как легче воображать себе прекрасное будущее. «На приволье! На просторы!» — то и дело выкрикивал он во время своих энергичных прогулок по окрестным лесам и полям. На самом же деле он спрятался, с головой погряз в картофельно-капустном мирке деревни и меньше всего желал оттуда высовываться.

Ибо, к сожалению, в его голове собственные мысли все чаще путались с мыслями деревенских, а уж деревенским-то весь мир за родной околицей ничего, кроме страха, никогда не внушал. По сути, и горнее приволье, и просторы альпийских лугов были нужны ему лишь в качестве идеальных представлений, но рано или поздно, в один отнюдь не прекрасный день, ему пришлось все эти наивные идеалы пересмотреть, разумеется, не без горечи и ожесточения — по крайней мере, в глубине души. Дурацкая болтовня сельчан, тупые, бездумные взгляды, идиотские ухмылки — вот и все, что он видел вокруг, тупые глаза скотины, тупые глаза и слюнявые ухмылки пьяной деревенщины. Под конец он вообще уже не замечал между здешней скотиной и здешним людом особой разницы, разве что в стойло наведывался теперь все реже, зато в трактир все чаще.