из Пуэрто-Рико, и народ рассказывал байки о своем друге Сикейросе. Не жди клубнички, на этот раз у меня ни с кем не срослось. Был бы Галлахер — другое дело, но его не было. Там все на него злятся».
Подняв глаза от письма, Конверс увидел уличного фотографа в гавайской рубашке, приближавшегося к скамье. Он поднял руку, показывая, что не нуждается в его услугах, и фотограф повернул к «Пассажу Эдем». Ковбои с улицы Ту До повыползали из укрытий, где проводили сиесту, и уселись на свои тут же взревевшие «хонды». Ветерок так до сих пор и не поднялся.
Конверс вернулся к письму.
«Самая жесть за все эти дни в Нью-Йорке — это как мы сходили на демонстрацию в поддержку войны. Мы были втроем — я выглядела почти цивильно, а Дон с Кэти довольно улетно. Поглядывали на нас косо. Чтобы в такое поверить, надо самому это видеть. Миллионы флагов и кругленькие польские священники, марширующие гусиным шагом за мальчишками-горнистами, украинцы с саблями и в меховых шапках, Немецкие ветераны ликвидации варшавского гетто, Братство бывших охранников концлагерей, Сыновья Муссолини, Союз Уродов. Немыслимо! Вот кто настоящие фрики, мелькнуло у меня, а вовсе не мы. Считаешь их цивилами, но видишь такое и понимаешь, что это какие-то упыри. Одна такая жирная ряха заговорила со мной. „Крысы выползают из своих нор“, — говорит. А я ему: „Слушай, мудила, у меня муж во Вьетнаме“».
Конверс снова оторвался от письма и поймал себя на том, что рассеянно смотрит на даму рядом.
Она улыбнулась:
— Письмо из дому?
— Да, — ответил Конверс.
«Когда я была там, в Кротоне, Джей спросил меня, что же это такое творится? Кругом. Говорит, мол, ничего не понимает, что происходит. Может быть, сказал он, стоит начать принимать наркотики. Этак с сарказмом сказал. Я ответила, что он чертовски прав, стоит. На что он мне: от наркотиков, мол, люди деградируют, становятся фашистами, упомянул о Мэнсоне и сказал, что скорее умрет, чем позволит себе свихнуться. А еще он сказал, наркотик ему не нужен, на что я чуть не заржала, — уж кому наркотики точно не помешали бы, так это ему. Я сказала, что если б он употреблял что-нибудь, то никогда не стал бы сталинистом. Он пробуждает во мне садистку. Что совершенно непонятно, ведь он такой славный. Наш спор напомнил мне один случай из детства, когда я была еще девчонкой и мы с Доди, гуляя с Джеем, прошли мимо парочки, черного и белой. Джей, естественно, принялся распространяться: мол, как это замечательно и прогрессивно, хотел просветить нас, детей. „Разве это не прекрасно?“ — говорит он. На что Доди, которому тогда было, наверно, не больше десяти, отвечает: „А я думаю, это отвратительно“. Доди всегда знал, на какие кнопочки с ним нажимать».