Вера — с ними. По убеждению. Она всю свою короткую жизнь прожила убежденно. У нее никогда и ни в чем не было сомнений. Черное и белое — вот ее цвета. Я сказала ей однажды: «Вера, Бог дал нам семь цветов радуги и миллионы полутонов и оттенков, ты же видишь мир страшным. Он пуст для тебя». Ответила: «Бог ничего и никому не дал, потому что его нет. Ты глупа, Надежда, и это погубит тебя, если уже не погубило». Вера с красными, она достигла цели, и я ей больше не нужна.
И тут обожгло: а мужская одежда? Она играет какую-то роль? Увы… Разве Вера когда-нибудь играла роль? Она всегда делала дело. Нет, ее маскарад — не игра. Ей так надо. И если я сейчас позову ее, я, «белогвардейка» (а кто же еще?), что с нею станет? Что будет со мной?
Нет, не в этом дело… Не в этом. Просто я не нужна своей сестре. Никогда не была нужна. Всегда была для нее нравственной обузой. Но если так — я свободна. Прости меня, Вера, у меня тоже есть убеждения. И самое высокое — любовь. Вера, Надежда, Любовь. Они всегда со мной. Я сяду в тень, я опущу волосы на лицо и буду молчать. Если мне суждено погибнуть — я погибну. Но тебя не погублю.
А она все висит на шее у этого… Господи, да неужто влюбилась? А что… Красные — моралисты, у них все демонстративно, все напоказ, и оттого Вера надела солдатскую гимнастерку и под ней скрывает свои чувства. Иначе нельзя.
Вера? Стальная Вера? Да никогда! (Ну вот и отпустила, слава Богу, это не она, я ошиблась. Солдатик повернулся к лампе, и я увидела грубое мужское лицо, совсем-совсем чужое. И голос чужой: «Чего смотрите? Чай, командир мой, с войны вместе…» Вера никогда не скажет «чай».) Прости, сестра, я усомнилась в тебе…
— Ну? Убедился, что цел? И шагом марш. Здесь сейчас серьезный разговор пойдет… (Это молодой краском с усиками, глаза широко расставлены, как у кота, и лицо неприятное.) Тулин! Связную догнать, головы поотрываю! А вы чего креститесь, ваше превосходительство, Бог теперь не поможет, напрасно стараетесь, а жизнь — если договоримся — обещаю сохранить.
Здесь вмешался комиссар с плоским носом: «Арвид, не давай пустых обещаний, его так и так приговорят к расстрелу». — «Слыхал? (Арвид, кажется, подмигнул.) Будем говорить? Жизнь одна». — «Одна. Только ведь вы не знаете, что она такое. Для вас человек от обезьяны произошел». — «А для вас?» — «От Бога. Он творец, мы — тварь». Снова комиссар: «Здесь вы правы. Но нас не причисляйте. Мы люди, а не твари». (Сколь же все они глупы… Господь, не отворачивайся от них.)
«Ладно. Вопросов нет. Только не взыщите: твари — и конец тварский. Фриц, Тулин, берите генерала и второго и шагом марш в огород. Там и закопаете. (Я так и знала. Ничего другого и не могло быть.) Чего смотришь, комиссар? Сам же сказал: так и так…» — «Это дело трибунала». — «Врешь. Это дело моей революционной совести. А она кричит и плачет, комиссар. Враги революции перед нами, отпетые наши враги. И на фигли-мигли времени у нас нет. Ведите их».