Прокуратор поднялся, распрямив спину – сжатые в кулаки костяшки пальцев побелели. Он больше не выглядел гостеприимным хозяином.
– Не ваше дело вмешиваться в мою личную жизнь, Каиафа, – процедил сквозь зубы Пилат. – Своей желчью вы напомнили мне авторов пасквилей, чье гнилое нутро изливает яд на поверхность пожелтевших от старости папирусов. Да, эти свитки охотно раскупает жаждущая сплетен толпа на базаре. Но следует иметь в голове одну важную вещь: наутро плебс, как правило, забывает об их содержимом – во вчерашние сенсации заворачивают свежую форель. Если вы позволите себе еще раз беседовать со мной, олицетворяющим власть пятикратно пресветлого цезаря, подобным тоном… Я сочту это личным оскорблением – со всеми вытекающими последствиями.
Он с деланным безразличием отвернулся, бросив через плечо:
– Как, вы до сих пор здесь, первосвященник? Не смею задерживать вас.
…Каиафа действительно кровно обидел Пилата своей насмешкой: но была и другая причина, из– за которой прокуратор и пожелал завершить разговор. Этой ночью, сразу после скандала с Клавдией, римский гонец, до смерти загнав лошадь, доставил ему секретный папирус из канцелярии Сената. Внушительность послания подтверждало имя отправителя, приложившего к последним строчкам письма особую, отлично известную ему печать. Сенатский папирус запрещал не то что арестовывать Кудесника, а даже пытаться причинить ему любой физический вред – без всяких на то объяснений. Посвящать в подробности этого послания Каиафу прокуратор, разумеется, не собирался – давно уже известно, что и стены имеют уши.
…Выходя от прокуратора, Каиафа старался сохранять видимость спокойствия. Но, оказавшись за воротами, дал волю чувствам. Плюнув на двери слюной, еще сохранявшей вкус вина, он произнес тираду на родном языке – слова, которые не осмеливался озвучить много лет. От души пнув порог виллы ногой, Каиафа сломал об колено злополучную розу и вернулся к своей колеснице. Взявшись рукой за подлокотник, он перебросил тело на подушки, на ходу бросив сонному погонщику из дикого племени берберов:
– Во дворец, к Ироду Антипе.
Возница сочно, с оттягом стегнул лошадей – те понеслись во весь опор, звонко цокая копытами по стершимся дорожным камням. Каиафа скрестил руки на груди, пытаясь унять клокотавшую в груди бессильную злость. Ничего. Это ничего. Сейчас он заедет к тетрарху[36] Ироду (здешние жители, не отвыкнув от рабской привычки, именуют его «царем»), и попробует поговорить с ним по-свойски. Тупые римляне со своим столичным самомнением ничего не понимают в местных традициях. Если он не возместит арендаторам убытки, понесенными ими в храмовом дворе, последствия окажутся плачевными: купечество не поддается на эмоции, его интересуют только деньги. Ничто не остановит торговцев, потерявших прилавки в храме, от найма у таверны «Люпус Эст» вольноотпущенника– гладиатора, готового на любую мерзость за вшивую сотню денариев…